bang-bang
Название: Танго белого мотылька
Тема: Третий лишний
Автор: Соня Сэш
Бета: [L]Иеруа[/L], [L]Александр Меррит[/L]
Краткое содержание: Во всем виноваты белые мотыльки.
читать дальше
До сих пор не знаю, что и думать: возможно, Ли пришла тогда ко мне, раненому, не потому, что не хотела прийти, а потому, что решила не приходить, хотя на самом деле этого хотела? Так же как я признался в любви потому, что искренне не желал делать этого, боясь причинить ей боль? Не знаю и того, в какой момент кто из нас был болен. А значит, отличить правду от обмана — практически невозможно.
Во всем виноваты белые мотыльки. Но об этом — позже. Просто опишу все, что видел собственными глазами, а вы уже сами решайте, чего стоят свидетельства очевидцев.
Не ожидайте от моей истории и последовательности. Возможно, вначале так оно и было, но, в конце концов, никакая человеческая психика не способна выдерживать напряжение бесконечно, и мои мысли сейчас скачут с одного события прошлого на другое похлеще, чем дельфины, беззаботно резвящиеся в море на той планете, которую я когда-то оставил навсегда.
Хотя, скорее всего, на самом деле все происходило совсем не так, как я думаю.
Или в тот момент, когда нас всех — и еще несколько миллиардов человек населения земного шара — угораздило родиться.
Нет, все началось гораздо раньше.
С выпуска первой банки кока-колы, с изобретения Генри Фордом конвейера и модного черного автомобиля, с крупных концернов «Бьюик» и «Пежо», с отказа Японии от политики изоляции, с надетых на поле боя противогазов, с трогательно отчаянного письма Альберта Эйнштейна сильным мира сего о возможном вреде ядерной энергии, с мира неоновых реклам и Голливуда, с открытия гиперпластика и силикогена гениальным ученым Томашем Бзежински, с первых попыток выйти в дальний космос и первых колоний на близлежащих планетах, и, наконец, с охватившей мир безумной, всепоглощающей жажды бессмертия.
В нашем веке мы перестали заводить детей, потому что уже не рассчитывали умереть. Впрочем, я не в претензии: принцип историзма гласит, что любое явление необходимо рассматривать в развитии и с точки зрения той эпохи, в которой оно происходит. Зачем, спрашивается, плодиться и размножаться, если собираешься жить вечно? Хотя наши далекие предки, вероятно, нас осудили бы — для них размножение означало продолжение жизни.
Для нас продолжение жизни — это сама наша жизнь.
Именно поэтому в глазах Ли сейчас стоят слезы.
Я держу Ли за руку. Это тонкая, но отнюдь не хрупкая рука. Ли вообще далеко не хрупкая женщина — по крайней мере, внутри. Она очень красива особой восточной красотой, ее грудь напоминает мне невысокие, но удивительно изящные ирландские холмы, а распустившиеся пряди волос — вьющиеся между этими холмами реки. Моя родина — штат Ирландия, Земля, но я успел об этом как-то подзабыть.
Надеюсь, хотя бы часть штатов Объединенной Федерации Земли все еще существуют на карте мира. Надеюсь, что среди них есть Ирландия. Надеюсь, что существует и мир.
— Когда это началось? — шепчет Ли мне на ухо, и ее голос вибрирует от отчаяния хриплыми нотками. Надо признать, это звучит довольно эротично. К тому же она — самая настоящая красавица с длинными, до лопаток, иссиня-черными волосами, и я ее люблю.
Может быть, все это никогда не начиналось? Дым первого огня, на котором сушились лечебные травы, первые пилюли, изобретенные великими гениями и отравителями Медичи, способы борьбы с чумой (самый простой — запереть всех больных в одном подвале вместе с крысами), таблетки от лишнего веса, презерватив и безопасные аборты, смертная казнь за убийство, пропаганда здорового образа жизни и отказ от курения как символа мужественности, отказ от войны как символа — вероятно, тоже мужественности, новые технологии, например, сращивание костей за три минуты, за две минуты, за одну минуту… И наконец, как высшая ступень эволюции, — полностью компьютеризированная Система Обеспечения Отсутствия Угрозы, сокращенно — СООУ, с ее всесильным директоратом, объединившая весь мир под своим уютным солнцезащитным колпаком, что ввиду участившихся солнечных вспышек было совсем не прихотью.
Абсолютно стерильный мир. В двадцать третьем веке перестали выходить в космос — потому, что это небезопасно. Последней станцией, подобной той, где мы сейчас находимся, но только предназначенной для первых переселенцев на чужие планеты, был уничтоженный ныне «Марс Понтифик».
Уничтоженный мною лично.
Даже странно: мы прошли такой огромный путь — и все для того, чтобы обеспечить себе как можно более длительное существование. Как будто нам мало того, что мы успевали натворить за тридцать лет в средние века — и успеваем натворить за несколько сотен лет жизни в конце двадцать третьего века.
— Когда мы попали в эту ловушку? — в голосе Ли я слышу слезы детской, нет, женской обиды. Но не поворачиваю голову, чтобы не видеть ее в неярком свете, подаренном нам сложным механизмом станции.
Гнев Богини-матери, застигнутой в момент простой женской слабости, страшнее любой угрозы извне.
Поэтому я отворачиваюсь. Я смотрю на уютно-серые стены из гиперпластика, на множество стеклянных лабиринтов, в которых живут подопытные мышки, любимицы Ли, но не как домашние животные — о, нет, только в качестве лучшего подопытного материала, максимально приближенного к человеку. По крайней мере, они болеют всеми болезнями, какими болеют люди. Даже болезнью. Я представляю себе маленьких мышек, активно лопающих сыр, их шеи уже сломаны, но они еще не замечают, что истекают кровью, потому что добрались до вожделенного объекта поклонения и упорно не желают понимать, что халявы не бывает.
Бесплатные наркотики от стрессов, приносящие покой и не вызывающие привыкания, уверенность в завтрашнем дне, обеспеченная сложными аппаратами по восстановлению структуры тела, крохотные зеленые ампулы, способные залечить любую рану в считанные секунды, логика супер-безопасности и почти полная невозможность свернуть себе шею или умереть от старости.
Боже, мы почти добрались до оживления уже умерших! Бедные, глупые мышки. Не бывает неоплачиваемых кредитов — разве что повезет умереть раньше, чем наступит срок оплаты.
Даже сама Вселенная не бессмертна — так с чего мы решили, что будем жить вечно?
— Найди моего мужа, — требует Ли. Она умеет требовать — эта женщина с телом восточной богини и странным именем, только что почти плакавшая у меня на плече. В этот момент я снова понимаю, что люблю ее. Я понимаю это в сто двадцать пятый раз за вечер, проведенный в ее обществе и обществе этих мышек, чьи шеи предназначены для экспериментов во имя науки.
И вот теперь ей необходим Томаш. Ей нужен не я. Не такая же перепуганная мышка, доевшая сыр и сообразившая, что вот-вот умрет.
Умные мышки страдают больше глупых — они успевают понять, что происходит.
Счастливые мышки, как Томаш, — просто не умеют страдать. Не видят для этого причин. Они уже живут в раю.
— Хорошо, я найду его, — отвечаю я и резко встаю, сбрасывая руку Ли со своего плеча.
Пляж колоссален и пуст, как и большинство пляжей Острова. Небольшая куча людей с шоколадной, но не по природе, а от загара кожей не может оживить эту пародию на пустыню. Дым поднимается к высокому небу — здесь нечасто бывают ветра, разве что налетит с океана вихрь, перемешав пески огромных песчаных пляжей, и зловещим гулом пронесется по джунглям, перекрываемый отчаянным ором вспугнутых птиц. В дыме неистовствуют искры — сумасбродные отблески глаз всех сгоревших в кострах ведьм. Я чувствую сладкий и тяжелый запах добавленных в костер трав.
Это хорошо. Вернее, это значит, что мне вскоре будет хорошо — невзирая на окружающую нас действительность.
Свет костра делает песок вокруг наполненным золотистыми вкраплениями, словно классический пример Эльдорадо. Равномерный топот босых ног поднимает спиралевидные ураганы песка высотой до смуглых голеней. Островитяне (хотя, скорее, их следовало назвать обитателями Острова — в любом случае, они облюбовали этой райское местечко раньше нас) ни разу не сбиваются с ритма. Я заворожено слежу за их странными движениями, исполненными каким-то первобытным торжеством, а когда они останавливаются, навстречу мне уже поднимается спрятавшийся за отблесками огня, вполне дружелюбно улыбающийся Томаш.
У каждого из нас есть что-то свое, запрятанное в глубоких и пыльных уголках души. У Ли, которую я люблю, — ее клятва Гиппократа и ее лунная дорожка. У Томаша — его гениальные научные проекты, пальмовое вино и совершенно новая игрушка — местные островитяне (должно быть, их он тоже изучает, благо они не сопротивляются; почему-то мне кажется, что этим ребяткам абсолютно все равно и до Томаша, и до его научных изысканий). У меня — воспоминания о Марсе и станция, где сейчас страдает Молленсон, так гордившийся своим происхождением из богоизбранного народа, что в наш век повальной глобализации, конечно, имеет «огромное значение».
И где располагается сердце моего привычного, спокойного мира. Мира без противоречий и лишних слов.
Мы как будто поделили Остров на три части. Немое соглашение последних трех оставшихся в живых представителей цивилизации, обещавшей стать великой. Потому что ни Молленсона, ни островитян в их замызганных майках, которым на прошлой неделе исполнилось лет двести (на некоторых из них все еще присутствует неформальный кумир прошлого — некий Че Гевара), поверх запыленных парео я представителями цивилизации не считаю.
— Религия — это нечто, что пришло из темных времен и что мы ухитрились потерять с развитием цивилизации. А ведь это такая отличная штука: порой вера гораздо полезнее науки, — говорит Томаш. Это все еще Томаш — пожалуй, слишком полный и низкорослый, но явно сильный и здоровый для своего возраста мужчина. Способный выпить за вечер не одну тыквенную бутыль пальмового вина.
Сейчас он не похож на ученого, скорее, на волка, притаившегося за атласным блеском темно-синих умных глаз, способных уложить женщину в постель после первого свидания, и за кривоватым оскалом прилично выпившего человека.
Я невольно улыбаюсь при мысли, что из нас всех от болезни застрахован разве что Томаш. Потому что он сошел с ума уже очень, очень давно. Возможно, он был сумасшедшим от рождения.
Возможно, все талантливые ученые — просто свихнувшиеся когда-то дети.
А потом я представляю себе Ли. Наверное, она, как всегда, вернее, с тех пор, как лечить на станции стало некого (Молленсон не в счет, потому что болезнь вылечить невозможно), сидит в нашем импровизированном «кубрике», обложившись подушками, и читает какую-нибудь трогательную старинную пьесу — из тех времен, когда театр еще не заменили матовые экраны. Обычная ее поза. Я чувствую, как меня потряхивает, будто бы я, замечтавшись, соединил не те провода в одном из хитроумных агрегатов станции.
Нас осталось трое, таиться не от кого, и все же я еще ощущаю себя техником — человеком, способным починить если не все, то, по крайней мере, то, что не прислано на Землю инопланетянами. Роль, которая неожиданно пришлась мне по вкусу. Впрочем, я продержался в ней не так уж долго.
— Взгляни на этих дикарей. Они призвали свое божество и теперь абсолютно уверены в том, что им помогут найти пищу и дадут пресную воду. А зачем религия нам? Все, что нужно, мы получаем от СООУ. Всемирная компьютерная сеть и здоровье — наша единственная религия. Без СООУ мы беспомощны как котята, которых в старину топили в ведре. Поэтому они счастливы, а мы — мы, кажется, полные идиоты, — смеется Томаш. Из всей одежды на нем — только разноцветное парео, ничуть не скрывающее мужского достоинства.
Ученый. Светило науки. Единственная надежда мира. Впрочем, теперь уже, наверное, миру абсолютно не нужная. Связи нет уже три месяца. И нам некуда везти Молленсона, потому что привычного мира не существует. Это заставляет меня еще больше любить станцию — как последнее прибежище, где я могу ощутить вкус цивилизации.
Я говорю Томашу о том, что его ищет Ли и что Молленсону, кажется, стало хуже. По крайней мере, я окончательно перестал понимать, что он пытается мне сказать. Потому что говорит он совершенно не то, что думает, это один из верных симптомов болезни.
— Я ничем не могу помочь, — рассеянно и, пожалуй, слишком дружелюбно пожимает плечами Томаш. — Ты же знаешь, мы все перепробовали. Возможна только ремиссия, а потом снова наступает ухудшение. Так что пациент скорее мертв, чем жив. И я не про нашего богоизбранного. Как сам-то думаешь, Ирв, остался там еще хоть кто-нибудь нормальный? Сколько еще времени будет работать система снабжения с материка? На сколько потом хватит резервной мощности станции? Ты хоть читал об Апокалипсисе? Ах да, откуда. У нас же не осталось религии, — Томаш снова смеется. От него терпко пахнет пальмовым вином.
Он не вернется, это точно. И кстати, я люблю читать и да, я читал об Апокалипсисе. А Томаш, кажется, вообразил себя этаким Ангелом Смерти с крыльями и фальшивящей трубой.
Убей его, шепчет мне внутренний голос. Убей, у тебя это легко получится, ты только выглядишь двумя метрами сухостоя с обветренным островным воздухом и строгим от природы лицом. Ты способен на убийство, ты это знаешь наверняка, так чего ты ждешь. Покончи с этим — а потом убей себя. Добавь этот шедевр к уже созданным тобой картинам, многие из которых до сих пор хранятся на чердаках твоей памяти.
В самых темных углах, прикрытые ветошью самооправданий.
И оставить Ли в одиночестве — вернее, наедине с безумным, как чертик из коробки, Молленсоном?! Нет, на такое я точно не способен.
А вот Томаш способен. Я не понимаю, как Ли может любить такого подлеца. Может, он уже тоже болен? Да нет, Томаш ведет себя как обычно — так, будто другие люди его ничуть не интересуют.
До того, как связь отключилась окончательно, мы около пары месяцев слышали странное лопотание и полные безумной радости выкрики. Вероятно, кричавший человек был в отчаянии.
— Мы забыли даже что такое смерть — с чего нам интересоваться, что будет после нее? — риторически вопрошает Томаш, обнимая прильнувшую к нему туземочку. На туземочке — что-то вроде юбки из наломанных ветвей местного растения и фосфоресцирующий топик, который уже давно не бывал в стирке. Ее выгоревшие на солнце русые волосы, пушистые из-за отсутствия расчески (хорошо, хоть море рядом) напоминают мне связанную в стога солому.
Я видел солому в стогах только на экране среди других завораживающих картинок из прошлого. В двадцать третьем веке осталось подозрительно мало любителей тихого отдыха где-нибудь за городом. У нас и «за городом»-то почти не осталось. Вероятно, СООУ когда-то решила, что свежая трава, кишащая насекомыми, ветви деревьев, с которых падают клещи, разведенный бульон из микробов под названием «пруд», а также все эти стрекозы, грибы и палящее солнце, не прикрытое защитными щитами, — все это явно не стерильно и уж конечно совсем негигиенично.
Томаш ковыряет в ровных, белых зубах цивилизованного человека подобранной из костра негигиеничной веточкой. Любой оператор СООУ выл бы от ужаса, но Томаш подозрительно спокоен:
— Итак, что такое смерть — этого мы не знаем. А значит, нечего и страдать. Так что передай моей любимой женушке: пусть оставит беднягу Моллесона в покое, предварительно тщательно связав. А потом, если нечем заняться, пусть учится молиться. Потому что нас осталось трое, не считая этих питекантропов, а значит, мы на очереди, полагаю.
Меня передергивает. Он угодил в точку. Нам некуда бежать — мир снаружи сошел с ума в одночасье.
Радость, означающая отчаяние. Гнев, прячущий любовь. Агрессия вместо нежности. Маска распутства на нежном лице добродетели. Почтенные отцы семейства, грабящие магазины. Преступники, раздающие деньги бедным. Люди, совершающие поступки, которых никогда бы не совершили в жизни, и демонстрирующие эмоции, обратные тем, которые хотели. Они даже не могли покончить с собой — потому что вместо этого шли убивать других.
Название болезни никто так и не придумал. Не успели — все были заняты тем, что делали не то, что им хочется. Кроме того, насколько я понял, эпидемию было невозможно остановить на первых стадиях — порой отличить больного от здорового было практически невозможно, не с нашим привыкшим к лицемерию обществу, к тому же инкубационный период и неожиданное развитие не давали времени подготовиться.
Причины тоже не установили — лично я бы заподозрил какой-нибудь марсианский вирус, передающийся воздушным путем. И влияющий, в первую очередь, на мозг. Это если бы, конечно, на Марсе существовало хоть что-нибудь после того, как туда наведался я со своими ребятами.
Впрочем, я же не медик, как Ли. И даже не ученый, как Молленсон и Томаш, а, по легенде, — просто скромный техник, способный за короткий срок с помощью монтировки и мата привести в порядок любую сложную аппаратуру. Без меня станция давно перестала бы функционировать, а она была нужна не только нам — и уже покойным, и ныне здравствующим (хотя про Молленсона этого, конечно, сказать нельзя).
Она была нужна человечеству в целом.
За всей этой увлекательной катавасией с нарастающей эпидемией директорат СООУ успел только вывезти группу ученых на полностью изолированный остров, чтобы дать возможность в спокойной обстановке разработать вакцину. Человек, назначенный директоратом управлять летуном, заболел прямо в воздухе и попытался грохнуть самолет о прибрежные скалы на восточной части Острова. Томаш огрел его по голове бутылкой со сладкой пеной, которую не выпускал из рук в течение всего полета. Молленсон наорал на Томаша из-за того, что сейчас летун, оставшийся без управления, рухнет в океан, и не видать им Нобелевской Премии как своих ушей. Томаш огрызнулся, что Молленсону ее и так не видать, а ему она не нужна, потому что и так уже есть, даже не одна. Остальная научная братия не дала им убить друг друга прямо в воздухе.
А я тем временем посадил летун на песчаную косу острова. До станции мы добирались пешком, глотая песок, кашляя и слушая проклинающего все на свете Молленсона.
Я думаю о том, с какими глазами я буду говорить Ли о том, что муж променял ее на пальмовое вино, первобытные танцы, местных девушек и абстрактные рассуждения о том, что потеряло человечество, фактически приобретя бессмертие.
Я думаю о том, как мог бы легко убить его одним движением руки.
Разумеется, я не стал этого делать. Все-таки я профессионал.
И, к счастью, тогда никто из ныне покойных ученых так и не догадался спросить у меня, откуда у обычного скромного техника такие умения, как управление летуном?
Я не могу вернуться к Ли, не выдав тем самым Томаша. А выдать Томаша означает доставить боль женщине, которую я люблю даже больше, чем свой многозарядный, полностью автоматический (никаких компьютеров!) бластер.
— Хочешь, я покажу тебе их Бога?, — предлагает Томаш. Глаза у него горят опасным блеском: по атласу зрачков бегут, словно от чего-то спасаясь, отблески костра. Не люблю атлас — слишком скользкий, раздражает кожу, не понимаю, почему большинство шлюх на Земле предпочитают именно его? А может, я ошибаюсь, и мое отвращение — всего лишь реакция на пальмовое вино? Но я тут же отбрасываю эту мысль: я уже привык ждать опасности от любой тени, да и в любом случае, из нас двоих тут ненормален только один.
— Вы больны, Томаш? — задаю я сакраментальный вопрос, на который все равно не получу ответа, по крайней мере, правдивого. Потому что болезнь, у которой нет даже названия, в первую очередь отнимает у человека способность говорить правду.
В такие минуты, когда инкубационный период близок к завершению, но болезнь еще не взяла свою дань, человека практически нельзя отличить от здорового, и семья, к примеру, просто удивляется — почему их вечный добродушный весельчак отец вдруг сделался мрачным и злобным садистом.
А он, мучимый желанием рассказать о случившимся с ним несчастье, щерится на всех, кто пытается его расспросить, и, охваченный паническим ужасом невысказанности, однажды бросается на семью с ножом. Потому что ему смертельно хочется их обнять.
С таким человечество еще не сталкивалось — единственная в своем роде болезнь, заставляющая людей совершать противоречащие логике их мышления поступки. И человечество оказалось беспомощным перед угрозой, появившейся неизвестно откуда. Это факт, как и то, что мы вообще редко говорили правду друг другу, когда у нас еще была такая возможность.
Это могло бы показаться забавным (возможно, Томашу это даже кажется забавным), если бы не кровавые жертвы, о которых мы узнавали из сообщений по связи — нам повезло оказаться на Острове раньше, чем мир начал захлебываться в истеричном безумии и кашлять кровью на стерильный гиперпластик мостовых.
Впрочем, повезло ли? Из всех прибывших на Остров в живых остались только мы и островитяне, основавшие здесь секту еще пару столетий назад. Это их поколение, должно быть, уже и не помнит, что такое Большой Мир. Да еще Молленсон, запертый в изоляторе станции во избежание недоразумений, вполне могущих кончиться чьей-нибудь смертью. Остальных мы спасти не успели — да и надо сказать, не слишком и пытались, мы и сами были напуганы возможностью эпидемии здесь, на Острове. Как главнокомандующий станции (а с ролью простого техника я распрощался с той секунды, когда год назад один из знаменитых на весь свет ученых вдруг начал вести себя странно — бродить, натыкаясь на стены, смеяться и призывать всех вернуться на землю и насладиться ее последними минутами) я предпочитал отступление любой другой тактике — мы медленно отдавали больным этаж за этажом станции, поднимаясь все ближе к небезопасной поверхности.
Наверное, их тела и сейчас лежат там, внизу. Не хочу думать о том, у скольких из них был обычный нервный срыв.
И так пока у нас не остался всего один этаж, а нас не осталось четверо. А потом Томаш сунул мне под нос эту чертову бумажку от директората, в которой говорилось, что ему даются неограниченные полномочия, и поэтому я должен отпустить его в одиночку осматривать Остров. Что ж, я привык выполнять приказы — полетел же я тогда бомбить этот чертов «Марс Понтифик».
Тогда же Ли уговорила меня (уговорить меня! На это способна только женщина, и только такая, как Ли) отпустить ее купаться в озере лунной ночью, будучи абсолютно обнаженной. А это значило выйти на поверхность — хотя и в моем сопровождении. Сперва я с болью в сердце (а он уже к тому моменту вполне доказало мне мою невменяемость при виде спустившейся на землю Богини-матери) заподозрил в ней источник вируса — или что это там такое — но вовремя, еще не успев вытащить оружие, я вспомнил о том, сколько времени она всегда проводила в бассейне.
Вероятно, вода успокаивала ее воображение, усыпляя все прекрасно понимавший разум. В конце концов, она любила Томаша; я был в этом так же уверен, как и в своем высоком звании.
Один Молленсон на поверхность не рвался, бесцельно бродя по коридорам станции, периодически кидаясь проводить какие-то бессмысленные эксперименты над ни в чем не повинными мышками, и изощренно ругаясь. Пока не замолчал с ужасающей внезапностью, разом нас всех насторожив. Вернее, меня, поскольку больше к тому времени обеспечивать безопасность станции и сохранность здоровья ее обитателей было уже некому.
Так опытным путем было доказано, что болезнь не выбирает свою клиентуру — вряд ли Моллесон теперь сможет получить столь вожделенную Нобелевскую премию, о которой Томаш выражается с непосредственной небрежностью.
А вот и еще один «научный» вывод: соседство с гениальными учеными до добра не доводит.
— Вы больны, — утвердительно повторяю я, будучи в этом абсолютно уверен. Открытие не приносит никакой радости — к тому времени мы уже выпили достаточно пальмового вина, чтобы не желать зла ближнему своему. Что, признаться, в последнее время на трезвую голову у меня получается с великим трудом.
Когда я смотрю на Томаша, весь мир кажется мне непристойным надувательством. Бесконечное число поколений, чудовищные хитросплетения генов, безумная по масштабам игра незримых частиц понадобились природе, чтобы создать венец своего творения — человека, открывшего гиперпластик, универсальный материал, из которого можно сотворить что угодно — от высотного здания до ночной пижамы. Одного из создателя СООУ, что произошло лет этак триста тому назад. Проектировщика мирных летунов и боевых моделей «ЛТБВ-2» . Человека, на которого не хватит Нобелевских премий, даже если их начнут выпускать серийно на заводе где-нибудь в третьесортных округах Земной Федерации.
Но я никогда не смогу заставить себя поверить в то, что одновременно с гениальностью и неистощимым энтузиазмом она дала этому человеку удивительную способность воспринимать все окружающее как некий языческий храм. Храм, в котором нет и не было никакого иного бога, кроме него самого.
Значит, это получилось случайно. Один лотерейный билет на тысячу. Один бросок наудачу игральной кости — на миллион шансов. Просто случай. А если это получилось случайно, тогда ничто не имеет абсолютно никакого смысла, и мир — ничто иное, как непристойное надувательство наивных простачков вроде меня и бедняжки Ли.
Ли… В воспаленной голове мелькает образ, заставляющий мою гортань пересохнуть. Я судорожно сглатываю — Ли не возражала против того, чтобы я наблюдал за ней, плывущей обнаженной в темной воде по лунной дорожке так далеко, как будто она всерьез собиралась не возвращаться. Она не боялась своей красоты, а меня это завораживало.
Но еще больше завораживало плывущее над озером видение — спустившаяся откуда-то с небес (возможно, из самого космоса?) Богиня-мать, для которой все человечество, даже включая Томаша, не больше, чем заигравшиеся дети, потерявшие дорогу домой. Вернувшиеся из лаборатории, командировки, самоволки, с Марса, от «черта-на-куличках» или откуда там еще.
Тогда я начал даже сомневаться, не болен ли я. А потом понял, что болен, но не болезнью, а тем странным заболеванием, которое заставляет нас выплывать, когда все вокруг тонут. И тонуть, когда есть реальная возможность выплыть.
Той болезнью, которой никогда не болел ее муж.
— Вероятно, да, я болен, — усмехается Томаш. — И ты тоже, парень. И моя Ли. Нас всех стоит считать ненормальными.
Он скашивает глаза на проходящего мимо молодого туземца. На котором только драные джинсы моды начала двадцать первого века — что-то чересчур обтягивающее, непомерно женственное. Если бы не пальмовое вино, я бы непременно почувствовал бы негодование — ну как можно сравнить этого смазливого ублюдка матушки-природы с бесконечно чистой, дышащей добротой аурой моей любимой, божественной Ли?
«Любимой»… Надо же, не прошло и года в этих забытых местах, а я уже научился не бояться произносить это слово хотя бы в мыслях — или же мой внутренний голос куда смелее меня самого.
Придется признать, я болен любовью. И значит, могут иметь место быть последствия. А я уже привык отвечать за станцию — потому что без меня одна уплывет когда-нибудь по своей лунной дорожке в ей одной известную даль. Второй закончит дни, насыщаясь негигиеничным с точки зрения инструкций СООУ, влажным и полным насекомых воздухом Острова в объятиях какой-нибудь туземки или даже туземца. А третий — умрет от голода, будучи надежно заперт в изоляторе как какая-нибудь белая мышка из тех, над которыми он сам так любил изгаляться во время своих чисто научных экспериментов.
— Я — нормален, — мрачно бурчу я. И про себя добавляю: «А вот что касается тебя, парень, не уверен».
— Мы все здесь ненормальны — и ты, и я, и Ли, и они, — Томаш кивает на туземца в джинсах и поясняет: — Потому что в данный момент мы вовсе не являемся нормой. Даже эти чертовы хиппи, уж извини за устаревший жаргон, более нормальны, чем мы. Хотя вряд ли даже подозревают о том, что происходит в мире — когда их родители прилетели сюда, их еще не было в проекте. Просто реальность такова, что сейчас нас всех вместе взятых меньше, чем всех остальных там, на материке. Ненормальных в мире на данный момент значительно больше — а значит, увы, именно они являются нормой.
Я молча гляжу на костер, на язычки огня, свободный полет искр в густом столпе дыма. Жизнь такова, что нам часто сообщают сведения, без которых мы бы прекрасно обошлись, и я к этому привык. Томаш тоже не спешит подкреплять свои слова какими-нибудь другими доказательствами, помимо пары глотков пальмового вина из большой тыквенной бутыли.
Возможно, еще не все потеряно? Может быть, кто-нибудь, кто приспособился? Адаптировался. Например, на других Островах — или, может быть, в штате Гренландия? Ведь не были же мы единственной группой ученых, отправленных на поиски чудодейственного эликсира? На месте директората СООУ я бы не стал так рисковать.
Господь Бог, но ведь выжили же мы, когда у нас не было ничего, кроме огня от случайной молнии, способной поджечь первобытный лес! Прошли же мы всю пытку эволюцией, чтобы оказаться в более-менее полной безопасности (а мы-то, признаться, считали, что в полной)!
Неужели мы не сможем сделать этого снова?
Томаш сказал, что лекарства нет, что его невозможно найти, открыть, потому что, подобно средневековой чуме и СПИДу двадцатого века, оно превосходит все наши технологии. Он сказал это перед всеми, кто еще оставался в живых (человек пятьдесят, не больше), и я, по званию и чину управляющий станцией «38936-Z» на Острове, прекрасно видел в тот момент их лица.
Все верно: если это сказал Томаш, гений и сумасшедший, эгоист и извращенец, отвратительный муж, плохой человек и никакой друг, замечательный, выдающийся, самый блестящий изо всех ученых этого мира — значит, надежды и впрямь нет.
Ни для меня, ни для Ли, ни для него самого, ни для всего остального человечества.
— Пойдем смотреть этого твоего Бога, — поднимаюсь я. Томаш медлит лишь секунду перед тем, как сделать то же самое и одновременно бросить сожалеющий взгляд на юношу в джинсах, раздувающего костер при помощи коврика, оторванного от персонального легкового летуна.
Я помню эту секунду. Мы молчим — я возвышаюсь над Томашем, как какой-нибудь идольский истукан здешней секты, а тот, кусая губы, чтобы не захихикать после вина и трав, брошенных в костер чьей-то щедрой рукой, смотрит на меня снизу вверх. Неожиданно прилетевший со стороны океана, но все равно сухой и колючий ветер вырывает из-за ушей Томаша пряди странного, будто выцветшего цвета. Томаш, не спеша, аккуратно заправляет их обратно со всей педантичностью ученого.
— Вызови Ли. Возьмем ее с собой. Ей будет полезно развеяться, — вдруг предлагает он, нахмурившись после столь явного доказательства моего превосходства в росте. И тут же понимающе усмехается: — Это же она попросила тебя прийти за мной, верно? Вот и пусть развлечется, не все же со своим зоопарком возиться. Я Моллинсона имею в виду. Честное слово, выворачивает смотреть, как она с ним нянчится.
— Лучше я сам ее приведу, в джунглях может быть опасно, — меня не отпускают вино и мрачность.
Томаш пожимает плечами:
— Как хочешь. Главное — приведи мне ее. Давай, парень, приведи мне мою Ли, — и, словно не выдержав, хихикает.
Это космический корабль, и Ли сидит на космическом сидении. На самом деле, это просто выступ из стены, и в нем нет ничего необычного, кроме того, что он принадлежит другой расе, другой нации и вообще, другому виду, нежели «гомо сапиенс».
— Вот что я думаю: нам всего лишь нужно было выйти из зоны комфорта — и мы были бы спасены, — говорит Томаш, быстро пробегая пальцами по чему-то, столь же похожему на пульт управления, как и не похожему на него. Я не обращаю внимания на его слова: Томаш вообще часто говорит и помнит странные вещи, никак не связанные с тем, что происходит в данный отрезок времени. И он всегда говорит вещи, не очень понятные нам, обычным людям двадцать третьего века.
Подозреваю, что и думает тоже. Наверное, так устроен его мозг, и это тоже своего рода болезнь.
— Я немного разобрался с управлением, вернее, с тем, как оно могло бы действовать, но источник энергии мне все равно непонятен, — болтает странно оживленный Томаш. Его полноватое и одновременно опасно сильное тело кажется намного меньшим по размеру пока он находится в этой огромной зале со светящимися стенами. Здесь даже я не кажусь высоким, а свет достаточно яркий, чтобы осветить нас всех: Ли, женственность которой ничуть не потеряла от защитного цвета куртки и высоких армейских ботинок. Томаша в его парео и с венком из тропических цветов на груди, который выглядит, будто ушел туда, где используют в качестве средства забвения дурманящую разум траву, и уже не собирается возвращаться.
И меня — подчеркнуто расслабленного работника сверхсекретных служб в гиперпластиковом комбинезоне. Мысль о сверхсекретных службах порядком портит мне настроение.
— Мы могли бы просто поужинать на станции. Зачем ты нас сюда привел? — мрачно спрашиваю я, но мой возглас прерывает звонкий голос Ли. Она так же странно оживленна, как и ее муж:
— Что это такое? — спрашивает она, обводя вокруг демонстративно небрежным жестом, а Томаш пожимает плечами:
— Не знаю, но мои придурки молятся на эту штуку, как на Бога. Видишь ли, их предки прочитали о нем в каком-то манускрипте и смотали удочки сюда, подальше от СООУ. Я так понимаю, чтобы свободно курить травку. Но их Бог просто замечателен, не правда ли? — он обменивается с женой многозначительными взглядами.
Я мрачнею еще больше — потому что между ними двумя вдруг завязывается немой диалог, разговор взглядов, который вряд ли может по достоинству оценить посторонний.
Коим, кстати сказать, в данный момент являюсь я.
Для этих двоих я всегда был и останусь посторонним — не их поля ягода. Ли никогда мне не открывалась — за исключением одного момента. Это случилось уже гораздо позже, где-то спустя пару недель после нашего похода на звездолет. Я помню: мы с Ли ужинаем вместе в нашем «кубрике» на станции. Смутно вспоминаю, что было в тарелках — не то рагу, не то что-нибудь такое же тошнотворное. Томаша нет, он отдыхает в окружении туземок и молодых смазливых туземцев в полинялых футболках моды двадцать первого века, наверное, поэтому попытки завязать разговор с Ли в течение всего вечера тщетны. На мой любой вопрос она отвечает конкретно и полно, но, кажется, в этот вечер начисто лишена своего мнения. Пока, вдруг, нарушая все правила принятого людьми этикета, не начинает говорить сама.
Но это позже, а тогда, внутри звездолета, мы минуем отсек за отсеком, следуя за нашим провожатым. Ли держится ближе ко мне, будто не доверяя собственному мужу. И то верно — Томаш выглядит странно: он чересчур взвинчен, выцветшие пряди на макушке взъерошены, потому что пять минут назад он провел по ним ладонью и ничуть не позаботился о том, чтобы вернуть первоначальный вид.
Томашу явно нравится все происходящее. Что думает Ли — остается неясным. Она никогда не была со мной откровенна, предпочитая отмалчиваться или поддерживать светскую беседу. Но теперь и ее глаза блестят особым, загадочным образом. Еще бы, такое открытие не снилось обычному врачу, а Ли — самый обычный талантливый врач, хотя и не может никому помочь. И пусть она — жена самого гениального ученого планеты, это ничего не меняет.
Уже позже, сидя напротив меня за накрытом роботами столом в кубрике, она признается мне, что именно в тот момент осознала: Томаш не принадлежит ей и никогда не принадлежал. Оба они вышли из мира науки — так она считала раньше. Но теперь стало окончательно понятно — Томаш всегда жил в своем собственном мире, где-то рядом с солнцем собственной гениальности, и, освещенный его лучами, он казался великолепным. Впрочем, он казался великолепным и без зрителей — как, например, в тот момент, когда шагал впереди нас по коридору, чуть ссутулив упрямую спину. Иногда Томаш оглядывался, довольно щурясь в нашу сторону. «Я опять всех удивил!» — так назывался этот довольный взгляд темно-синих глаз со скользким атласным свечением.
Удивил — это слабо сказано. Ли смотрела на своего мужа с восхищением, а моим уделом стало разочарование: когда впервые находишься внутри самого настоящего инопланетного звездолета — невольно ждешь от него каких-нибудь чудес, вроде как иллюзионист достает из шляпы кролика.
А если вместо этого иллюзионист достает из шляпы подкладку, как это следует из банальной логики, то зрители разочарованно вздыхают, обманутые в своей святой детской вере. Карабкаясь по крутому боку сферы, больше всего напоминающей яйцо (вероятно, здесь предусматривался подъемник, но если он и был, то давно уже не работал), я меньше всего ожидал увидеть самые обычные коридоры с полукруглым потолком, стены из материала, подозрительно напоминающего современный гиперпластик, бесшумно отъезжающие в стороны двери самых разных форм и бесконечные, забитые контейнерами отсеки, отсеки, отсеки…
Как будто бы я не покидал пределов станции.
Словом, ничего такого, чего бы я не видел в наших космических летунах. Подозреваю, что природа — даже если речь идет о Вселенной — давно уже не состоянии выдумать что-нибудь новое. Значит, и те, кто использовал все это пространство по назначению (или готовился использовать — судя по тому, что яйцевидная сфера была занесена песком почти наполовину, что, в общем-то, и позволило нам залезть в нее без особых проблем, звездолет простоял здесь очень и очень долго) — должны быть похожи на нас. Хотя бы иметь четыре конечности и обладать прямохождением — не надо быть великим ученым, чтобы постичь простую истину: эти коридоры были созданы для существ, способных ходить прямо, а все эти безжизненные пульты управления на стенах — для чьих-то ловких и умелых пальцев.
И я не ошибаюсь. Запертые за матовыми прозрачными дверьми существа больше всего походят на людей. И немного — на обезьян. От последней пришельцам достались характерная челюсть, видимо, связанная с особенностями питания, и длинный хвост с нелепой кисточкой на конце, который обвивал мертвое тело несколькими кругами.
Я бы с удовольствием взглянул пришельцам в глаза, но, увы, опоздал — затянутые белой пленкой, они уже давно ничего не выражали. Мне вдруг становиться грустно при мысли о том, что я, вероятно, один из первых вижу след того, что могло бы случиться с Землей — но по стечению обстоятельств не случилось.
— Этим тварям около тысячи лет. Вероятно, они так хорошо сохранились из-за особенностей устройства камер. Как считаете, эта штука, я имею в виду космический корабль, еще частично жива? — в голосе Томаша звучит любопытство и ничего больше. Он поглаживает прозрачную стену, отделяющую нас от трупов. Я чувствую, как в моей голове нарастает мерное гудение. А потом и вовсе впадаю в подобие транса, ни о чем не думаю — слова Томаша заставляют меня сделать это.
Если бы когда-то человечество не отказалось от попыток выйти в большой космос, на месте этих грустных и мертвых существ мог бы быть я. Я как раз способен на что-то такое. Например, возглавить операцию по уничтожению «Марса Понтифика» с помощью боевых «ЛТБВ». Впрочем, об этом я тоже не думаю.
И все же слова Томаша заставляют меня инстинктивно насторожиться. Вернее, даже не столько слова, сколько интонации — он похож на отца, хвастающегося своим ребенком, а в его случае это — уже становится опасно.
Или это я становлюсь опасным? Пантера, бьющая хвостом и соображающая, решиться ли на прыжок или лучше уж обойти буйвола стороной, в конце концов, у него есть рога, а саванна большая — хватит места всем?
Интересно, это уже болезнь или просто паранойя?
— От чего они умерли? — спрашивает Ли, и ее голос прорезает мрачное пространство импровизированного «морга», отдаваясь мерным гудением в моей голове.
— А ты — все еще превосходный врач, дорогая, — Томаш смеется, он в прекрасном настроении. — Брось, здесь бесполезно кого-либо лечить. Бальзамирование — отличная вещь. Древние египтяне были безумцами, которые всю жизнь готовились к смерти, но они преподнесли ученым чудесный подарок — собственные трупы. Мало кто из Древних был так щедр. А иногда бальзамирование происходит само собой, например, если тело оказалось в нужной среде. Ученые называют такие случаи «естественным бальзамированием». Здесь, похоже, имеет место быть именно этот случай.
— Я хотела спросить: от чего здесь все погибло?» — уточняет Ли, оглядываясь и странно щурясь. Я понимаю, что ей так же не по себе, как и мне — никогда не любил моргов. Темная аура смерти обволакивает нас, существ за матовыми стенами и все помещение, и это совершенно и явно — насильственная смерь. Внезапный удар из космоса. То же самое, что айсберг, угодивший в «Титаник».
А возможно — чья-то глупая и нелепая ошибка. Не нажатая вовремя кнопка. Или же — не сработавший вовремя поршень в недрах этого странного и, чего скрывать, страшноватого механизма.
— Не волнуйся, милая, они просто не проснулись. Умерли во сне. Хотел бы я умереть такой смертью, — в смеющемся голосе Томаша я слышу серьезность. Эгоист, мечтающий о легкой смерти. Эгоист — потому что те, кто остались во внешнем мире, и те, кто оказались заперты на нижних уровнях станции после нашего поспешного бегства, наверное, мечтали о том же.
— Случайный метеорит. Глупая ошибка. Вселенский айсберг. Кто знает, — пожимает плечами Томаш, словно считавший мои мысли при помощи своего компьютерного разума. Я невольно ощущаю себя мышью, с которой уже взялась играть кошка, и, чтобы стряхнуть с себя наваждение с деланной строгостью уточняю:
— Что в контейнерах?
— Понятия не имею, я не смог их вскрыть. Если хочешь, попробуй на досуге, на этом проклятом острове все равно нечем заняться, — Томаш теряет интерес к разговору и наклоняет голову, словно прислушиваясь к самому себе. — Хотя, не спорю, я не прочь узнать, что они везли. Ирв, какая мощность у твоей игрушки?
— Достаточно для маленького ядерного взрыва. Пойдем, — я уже готов исполнить любую прихоть Томаша, лишь бы выбраться из этого отвратительного отсека. Мы вскрываем первый попавшийся контейнер без труда: я держу в напряженных, вспотевших руках бластер, следя за тем, чтобы отдача не стала слишком сильной и скользкий луч не вырвался на свободу, круша все вокруг. Томаш, ничуть не обеспокоенный угрозой погибнуть в результате моей неосторожности, рассматривает пульт на стене. Его лоб прорезает озабоченная морщина. О чем он думает — неизвестно.
Ли держится от нас на расстоянии, почему-то у нее измученный вид, глаза уже не блестят, и о чем думает она — поймут разве что другие Боги. И она по-прежнему дьявольски красива, словно ее собственная аура отгоняет все существующие на свете тени.
Молочно-белый силуэт на фоне черного озера, плывущий вдаль по лунной дорожке…
Лишь на секунду я отвлекаюсь от дела — на одну крохотную, маленькую секунду. Я не должен был так поступать, потому что мне давно стоило привыкнуть — смерть в моей профессии всегда приходит неожиданно и с той стороны, откуда ее не ждешь.
Их много, и они сыплются целым потоком, как манна небесная — на голову Моисея, из проделанного лучом в контейнере аккуратного разреза. У них есть крылья и острые зубы — это все, что я успеваю заметить, пытаясь отмахаться руками, одна из которых по привычке сжимает бластер, от сонма маленьких и агрессивных эльфов.
Уже потом Томаш вскроет их, изучит, проанализирует со свойственной ему тщательностью, не упуская ни одной делали, — и ничтоже сумняшеся назовет мотыльками. Хотя по мне так они больше напоминают пиявок, пьющих кровь, лишь с виду чем-то смахивающих на сказочных крошек-эльфов, только без глаз. Зато с самыми настоящими крыльями за спиной, расположенными в два... нет, в три ряда. И атакуют они вполне успешно — я почти сразу чувствую, как под воротником комбинезона шея становиться влажной и липкой. «Черт, они прокусили гиперпластик! Такого не бывает», — мелькает в моей голове, и тут же отчаянный вскрик Ли и ругань Томаша, позабывшего ученые слова, доказывают мне обратное.
— Это было ужасно, — голос у Ли снова низкий, ничуть не похожий на тот, которым она кричала в коридорах звездолета, пока мы улепетывали от мотыльков и мертвых человеко-обезьян куда подальше. Я возвращаюсь к реальности: мы находимся в кубрике, и с того случая уже прошла пара недель. Ли продолжает, покусывая неяркие губы:
— Зря ты спросил, Ирв. До сих пор не понимаю, как мы выбрались. По-моему, это просто чудо, что никто не погиб. Их было слишком много.
Молча смотрю на нее. Гудение в голове продолжается, оно так и не покинуло меня с того самого дня. Возможно, это как-то связано с укусом того мотылька, который имел неосторожность попасть мне за шиворот комбинезона и потом был безжалостно разделан Томашем в научных целях. От постоянной головной боли уже мутит, но почему-то мне совершенно не хочется признаваться в этом врачу и просить у него каких-нибудь лекарств.
Вероятно, потому что по странному стечению обстоятельств единственный на станции врач является моей любимой женщиной.
— Это не чудо, это Томаш с его шокером…, — наконец выдавливаю я полуосмысленную фразу и беспомощно умолкаю. Ли неожиданно нетерпеливо отмахивается:
— Неважно. Мы выбрались, это главное. Уже в который раз, — она снова умолкает, прикрыв узкие глаза черными ресницами. Словно тоже вспоминает, как мы бегом поднимались по лестнице, спеша к лифту, ведущему на верхние уровни станции, а вслед за нами из запертого наглухо отсека доносился звериный рев одного из брошенных нами людей.
— Сможешь проводить меня сегодня к озеру? — Ли плавно взмахивает ресницами и в упор смотрит на меня. Надо же, какой цепкий и напряженный взгляд! Я понимаю, что женщина, которая сидит здесь, рядом со мной, почти касаясь своей ногой моей ступни, — далеко не дура. Просто она привыкла закрывать глаза на происходящее, и вода ей в этом — лучший помощник.
Теплая, ласковая и обволакивающая. Как объятия любимого человека, которых она сейчас лишена…
Я невольно подаюсь ближе. Не могу поступить иначе, словно весь мой самоконтроль — ничто иное, чем игра воображения. Кажется, Ли не обращает на мой судорожный порыв никакого внимания, по крайней мере, она не делает попытки отодвинуться в сторону. Я замираю, согретый сладкой мыслью: или…
Или же я страшно ошибаюсь — как и тогда, находясь в стратосфере над Марсом и точно зная информацию, которой не обладали мои люди, сидящие за пультами управления «ЛТБВ» и готовящиеся к прицельному выстрелу.
Я с самого начала знал о том, что персонал станции «Марс Понтифик» еще не успел покинуть все помещения. О том, что среди них есть женщины. О том, что СООУ отдала приказ об уничтожении, руководствуясь заложенной в нее программой сохранения безопасности, но кто, черт возьми, мог гарантировать сохранность компьютерного разума?
Болеют ли машины болезнью? А если нет — к чему тогда все эти противоречивые поступки: например, стремление запереть нас на Земле на веки вечные, как непослушных детей, старающихся вымазаться в первой попавшейся грязи? Может быть, первым, кто пострадал от болезни, был компьютер? Лично мне от этой мысли довольно жутковато.
Как и от мысли о том, что я все-таки отдал приказ. Недрогнувшим голосом с выработанными столетиями командирскими нотками. Так, будто сам на какое-то мгновение стал компьютером без единой мысли о человеческих чувствах, а только о пользе дела.
— Знаешь, когда Томек сделал мне предложение, я не была влюблена в него, — вдруг мягко говорит Ли совсем рядом со мной. — Нет, я трепетала перед ним. Преклонялась перед ним. Была готова протирать его ноги волосами, как Мария Магдалена. И была изумлена, что он снизошел до меня, как сам Господь Бог. Извини, это его влияние — Томек просто помешан на религии. Я думала, ему нравится таскать меня за собой, как красивый аксессуар, и играть, как иногда играют с котенком, пока не надоест. А потом — пинком вышвыривают за дверь. Я была готова и к этому. Но все оказалось куда хуже.
Неожиданно оборвав свой монолог, Ли задумчиво качает головой. Серебряные серьги — единственная дань женственности, допускаемая ею на территории станции по вечерам — фокусируют свет фосфоресцирующих стен. Я медленно поворачиваю голову к ней лицом, прищуриваясь от слишком резкого сияния серебряных бликов. В висках стучит, боль врезается в мозг, как тупой нож. «Чертов мотылек. Надо все-таки попросить лекарство», — машинально думаю я, но не успеваю этого сделать, потому что Ли неожиданно нервным движением губ прикусывает кончик черной пряди волос. Так она делает, когда нервничает.
А ее глаза неотрывно смотрят на меня с уже знакомым загадочным блеском, совершенно не похожим на атласный в глазах ее мужа.
Моя гортань опять пересыхает, как и всегда, когда Ли смотрит на меня. Головная боль на мгновение отступает, оставляя за собой благословенную пустоту. Наверное, я поистине болен, потому что делаю то, на что никогда бы не осмелился (но ведь осмелился же!) — протягиваю руку и осторожно кладу свою ладонь, привыкшую к пульту управления самыми разными механизмами, а также к гладкой поверхности бластера, на закрытые гиперпластиковым комбинезоном хрупкие плечи.
Ли размыкает губы. Легкая дрожь вдоха — она как будто набирается смелости что-то сказать.
И в этот момент мы оба слышим глухой удар, доносящийся сверху, как будто сказочный великан с исполинской силой колотит по корпусу станции. А вслед за этим — режущий уши вой сирены. «Он не взял с собой шокер», — догадываюсь я, вскакивая и нащупывая ладонью знакомое тепло бластера возле пояса. Ли испуганно смотрит на меня снизу вверх, ее рот некрасиво приоткрыт, ресницы широко распахнуты, но я уже не обращаю на это внимания — работа есть работа.
Чтобы активизировать сирену, достаточно разбить купол, находящийся снаружи станции, чуть поодаль от корпуса. Мера предосторожности на случай, если кто-то окажется снаружи и захочет позвать на помощь.
Когда мы две недели назад кубарем скатились из темного проема на песок и побежали, оставляя инопланетное яйцо позади умирать в песке очередного пляжа, вслед за нами в сияющее ровной, незапятнанной чистотой небо хлынул восходящим водопадом поток отчаянно вращающих крыльями мотыльков. Вероятно, это они сейчас настигли Томаша там, за пределами станции, а я — как раз тот, кто когда-то давал присягу защищать и оберегать вверенное мне имущество СООУ, включая людей.
«И все-таки, нормальное оружие — куда лучше шокера», — довольно думаю я перед тем, как одним прыжком оказаться на пороге кубрика, ведущем в очередной безликий коридор, которых полно на земных станциях, а также, как доказала практика, инопланетных звездолетах.
Продолжение в комментариях.
Тема: Третий лишний
Автор: Соня Сэш
Бета: [L]Иеруа[/L], [L]Александр Меррит[/L]
Краткое содержание: Во всем виноваты белые мотыльки.
читать дальше
1.
Я вовсе не прошу принимать мои слова всерьез. И я не собираюсь рассказывать вам правду, в конце конов, я и сам затрудняюсь сказать, что именно во всей этой истории является правдой, а что — не больше, чем болезнь воспаленного мозга?До сих пор не знаю, что и думать: возможно, Ли пришла тогда ко мне, раненому, не потому, что не хотела прийти, а потому, что решила не приходить, хотя на самом деле этого хотела? Так же как я признался в любви потому, что искренне не желал делать этого, боясь причинить ей боль? Не знаю и того, в какой момент кто из нас был болен. А значит, отличить правду от обмана — практически невозможно.
Во всем виноваты белые мотыльки. Но об этом — позже. Просто опишу все, что видел собственными глазами, а вы уже сами решайте, чего стоят свидетельства очевидцев.
Не ожидайте от моей истории и последовательности. Возможно, вначале так оно и было, но, в конце концов, никакая человеческая психика не способна выдерживать напряжение бесконечно, и мои мысли сейчас скачут с одного события прошлого на другое похлеще, чем дельфины, беззаботно резвящиеся в море на той планете, которую я когда-то оставил навсегда.
Хотя, скорее всего, на самом деле все происходило совсем не так, как я думаю.
2.
Все началось, когда заболел Моллинсон. Или когда я нашел Томаша. Или когда Ли попросила меня найти Томаша, а я осознал, что люблю ее — потому что раньше это осознать мне не хватало смелости. Или в тот момент, когда нас всех — и еще несколько миллиардов человек населения земного шара — угораздило родиться.
Нет, все началось гораздо раньше.
С выпуска первой банки кока-колы, с изобретения Генри Фордом конвейера и модного черного автомобиля, с крупных концернов «Бьюик» и «Пежо», с отказа Японии от политики изоляции, с надетых на поле боя противогазов, с трогательно отчаянного письма Альберта Эйнштейна сильным мира сего о возможном вреде ядерной энергии, с мира неоновых реклам и Голливуда, с открытия гиперпластика и силикогена гениальным ученым Томашем Бзежински, с первых попыток выйти в дальний космос и первых колоний на близлежащих планетах, и, наконец, с охватившей мир безумной, всепоглощающей жажды бессмертия.
В нашем веке мы перестали заводить детей, потому что уже не рассчитывали умереть. Впрочем, я не в претензии: принцип историзма гласит, что любое явление необходимо рассматривать в развитии и с точки зрения той эпохи, в которой оно происходит. Зачем, спрашивается, плодиться и размножаться, если собираешься жить вечно? Хотя наши далекие предки, вероятно, нас осудили бы — для них размножение означало продолжение жизни.
Для нас продолжение жизни — это сама наша жизнь.
Именно поэтому в глазах Ли сейчас стоят слезы.
Я держу Ли за руку. Это тонкая, но отнюдь не хрупкая рука. Ли вообще далеко не хрупкая женщина — по крайней мере, внутри. Она очень красива особой восточной красотой, ее грудь напоминает мне невысокие, но удивительно изящные ирландские холмы, а распустившиеся пряди волос — вьющиеся между этими холмами реки. Моя родина — штат Ирландия, Земля, но я успел об этом как-то подзабыть.
Надеюсь, хотя бы часть штатов Объединенной Федерации Земли все еще существуют на карте мира. Надеюсь, что среди них есть Ирландия. Надеюсь, что существует и мир.
— Когда это началось? — шепчет Ли мне на ухо, и ее голос вибрирует от отчаяния хриплыми нотками. Надо признать, это звучит довольно эротично. К тому же она — самая настоящая красавица с длинными, до лопаток, иссиня-черными волосами, и я ее люблю.
Может быть, все это никогда не начиналось? Дым первого огня, на котором сушились лечебные травы, первые пилюли, изобретенные великими гениями и отравителями Медичи, способы борьбы с чумой (самый простой — запереть всех больных в одном подвале вместе с крысами), таблетки от лишнего веса, презерватив и безопасные аборты, смертная казнь за убийство, пропаганда здорового образа жизни и отказ от курения как символа мужественности, отказ от войны как символа — вероятно, тоже мужественности, новые технологии, например, сращивание костей за три минуты, за две минуты, за одну минуту… И наконец, как высшая ступень эволюции, — полностью компьютеризированная Система Обеспечения Отсутствия Угрозы, сокращенно — СООУ, с ее всесильным директоратом, объединившая весь мир под своим уютным солнцезащитным колпаком, что ввиду участившихся солнечных вспышек было совсем не прихотью.
Абсолютно стерильный мир. В двадцать третьем веке перестали выходить в космос — потому, что это небезопасно. Последней станцией, подобной той, где мы сейчас находимся, но только предназначенной для первых переселенцев на чужие планеты, был уничтоженный ныне «Марс Понтифик».
Уничтоженный мною лично.
Даже странно: мы прошли такой огромный путь — и все для того, чтобы обеспечить себе как можно более длительное существование. Как будто нам мало того, что мы успевали натворить за тридцать лет в средние века — и успеваем натворить за несколько сотен лет жизни в конце двадцать третьего века.
— Когда мы попали в эту ловушку? — в голосе Ли я слышу слезы детской, нет, женской обиды. Но не поворачиваю голову, чтобы не видеть ее в неярком свете, подаренном нам сложным механизмом станции.
Гнев Богини-матери, застигнутой в момент простой женской слабости, страшнее любой угрозы извне.
Поэтому я отворачиваюсь. Я смотрю на уютно-серые стены из гиперпластика, на множество стеклянных лабиринтов, в которых живут подопытные мышки, любимицы Ли, но не как домашние животные — о, нет, только в качестве лучшего подопытного материала, максимально приближенного к человеку. По крайней мере, они болеют всеми болезнями, какими болеют люди. Даже болезнью. Я представляю себе маленьких мышек, активно лопающих сыр, их шеи уже сломаны, но они еще не замечают, что истекают кровью, потому что добрались до вожделенного объекта поклонения и упорно не желают понимать, что халявы не бывает.
Бесплатные наркотики от стрессов, приносящие покой и не вызывающие привыкания, уверенность в завтрашнем дне, обеспеченная сложными аппаратами по восстановлению структуры тела, крохотные зеленые ампулы, способные залечить любую рану в считанные секунды, логика супер-безопасности и почти полная невозможность свернуть себе шею или умереть от старости.
Боже, мы почти добрались до оживления уже умерших! Бедные, глупые мышки. Не бывает неоплачиваемых кредитов — разве что повезет умереть раньше, чем наступит срок оплаты.
Даже сама Вселенная не бессмертна — так с чего мы решили, что будем жить вечно?
— Найди моего мужа, — требует Ли. Она умеет требовать — эта женщина с телом восточной богини и странным именем, только что почти плакавшая у меня на плече. В этот момент я снова понимаю, что люблю ее. Я понимаю это в сто двадцать пятый раз за вечер, проведенный в ее обществе и обществе этих мышек, чьи шеи предназначены для экспериментов во имя науки.
И вот теперь ей необходим Томаш. Ей нужен не я. Не такая же перепуганная мышка, доевшая сыр и сообразившая, что вот-вот умрет.
Умные мышки страдают больше глупых — они успевают понять, что происходит.
Счастливые мышки, как Томаш, — просто не умеют страдать. Не видят для этого причин. Они уже живут в раю.
— Хорошо, я найду его, — отвечаю я и резко встаю, сбрасывая руку Ли со своего плеча.
3.
Я нахожу Томаша там, где и ожидалось — на пляже, среди звезд и песка. Пляж колоссален и пуст, как и большинство пляжей Острова. Небольшая куча людей с шоколадной, но не по природе, а от загара кожей не может оживить эту пародию на пустыню. Дым поднимается к высокому небу — здесь нечасто бывают ветра, разве что налетит с океана вихрь, перемешав пески огромных песчаных пляжей, и зловещим гулом пронесется по джунглям, перекрываемый отчаянным ором вспугнутых птиц. В дыме неистовствуют искры — сумасбродные отблески глаз всех сгоревших в кострах ведьм. Я чувствую сладкий и тяжелый запах добавленных в костер трав.
Это хорошо. Вернее, это значит, что мне вскоре будет хорошо — невзирая на окружающую нас действительность.
Свет костра делает песок вокруг наполненным золотистыми вкраплениями, словно классический пример Эльдорадо. Равномерный топот босых ног поднимает спиралевидные ураганы песка высотой до смуглых голеней. Островитяне (хотя, скорее, их следовало назвать обитателями Острова — в любом случае, они облюбовали этой райское местечко раньше нас) ни разу не сбиваются с ритма. Я заворожено слежу за их странными движениями, исполненными каким-то первобытным торжеством, а когда они останавливаются, навстречу мне уже поднимается спрятавшийся за отблесками огня, вполне дружелюбно улыбающийся Томаш.
У каждого из нас есть что-то свое, запрятанное в глубоких и пыльных уголках души. У Ли, которую я люблю, — ее клятва Гиппократа и ее лунная дорожка. У Томаша — его гениальные научные проекты, пальмовое вино и совершенно новая игрушка — местные островитяне (должно быть, их он тоже изучает, благо они не сопротивляются; почему-то мне кажется, что этим ребяткам абсолютно все равно и до Томаша, и до его научных изысканий). У меня — воспоминания о Марсе и станция, где сейчас страдает Молленсон, так гордившийся своим происхождением из богоизбранного народа, что в наш век повальной глобализации, конечно, имеет «огромное значение».
И где располагается сердце моего привычного, спокойного мира. Мира без противоречий и лишних слов.
Мы как будто поделили Остров на три части. Немое соглашение последних трех оставшихся в живых представителей цивилизации, обещавшей стать великой. Потому что ни Молленсона, ни островитян в их замызганных майках, которым на прошлой неделе исполнилось лет двести (на некоторых из них все еще присутствует неформальный кумир прошлого — некий Че Гевара), поверх запыленных парео я представителями цивилизации не считаю.
— Религия — это нечто, что пришло из темных времен и что мы ухитрились потерять с развитием цивилизации. А ведь это такая отличная штука: порой вера гораздо полезнее науки, — говорит Томаш. Это все еще Томаш — пожалуй, слишком полный и низкорослый, но явно сильный и здоровый для своего возраста мужчина. Способный выпить за вечер не одну тыквенную бутыль пальмового вина.
Сейчас он не похож на ученого, скорее, на волка, притаившегося за атласным блеском темно-синих умных глаз, способных уложить женщину в постель после первого свидания, и за кривоватым оскалом прилично выпившего человека.
Я невольно улыбаюсь при мысли, что из нас всех от болезни застрахован разве что Томаш. Потому что он сошел с ума уже очень, очень давно. Возможно, он был сумасшедшим от рождения.
Возможно, все талантливые ученые — просто свихнувшиеся когда-то дети.
А потом я представляю себе Ли. Наверное, она, как всегда, вернее, с тех пор, как лечить на станции стало некого (Молленсон не в счет, потому что болезнь вылечить невозможно), сидит в нашем импровизированном «кубрике», обложившись подушками, и читает какую-нибудь трогательную старинную пьесу — из тех времен, когда театр еще не заменили матовые экраны. Обычная ее поза. Я чувствую, как меня потряхивает, будто бы я, замечтавшись, соединил не те провода в одном из хитроумных агрегатов станции.
Нас осталось трое, таиться не от кого, и все же я еще ощущаю себя техником — человеком, способным починить если не все, то, по крайней мере, то, что не прислано на Землю инопланетянами. Роль, которая неожиданно пришлась мне по вкусу. Впрочем, я продержался в ней не так уж долго.
— Взгляни на этих дикарей. Они призвали свое божество и теперь абсолютно уверены в том, что им помогут найти пищу и дадут пресную воду. А зачем религия нам? Все, что нужно, мы получаем от СООУ. Всемирная компьютерная сеть и здоровье — наша единственная религия. Без СООУ мы беспомощны как котята, которых в старину топили в ведре. Поэтому они счастливы, а мы — мы, кажется, полные идиоты, — смеется Томаш. Из всей одежды на нем — только разноцветное парео, ничуть не скрывающее мужского достоинства.
Ученый. Светило науки. Единственная надежда мира. Впрочем, теперь уже, наверное, миру абсолютно не нужная. Связи нет уже три месяца. И нам некуда везти Молленсона, потому что привычного мира не существует. Это заставляет меня еще больше любить станцию — как последнее прибежище, где я могу ощутить вкус цивилизации.
Я говорю Томашу о том, что его ищет Ли и что Молленсону, кажется, стало хуже. По крайней мере, я окончательно перестал понимать, что он пытается мне сказать. Потому что говорит он совершенно не то, что думает, это один из верных симптомов болезни.
— Я ничем не могу помочь, — рассеянно и, пожалуй, слишком дружелюбно пожимает плечами Томаш. — Ты же знаешь, мы все перепробовали. Возможна только ремиссия, а потом снова наступает ухудшение. Так что пациент скорее мертв, чем жив. И я не про нашего богоизбранного. Как сам-то думаешь, Ирв, остался там еще хоть кто-нибудь нормальный? Сколько еще времени будет работать система снабжения с материка? На сколько потом хватит резервной мощности станции? Ты хоть читал об Апокалипсисе? Ах да, откуда. У нас же не осталось религии, — Томаш снова смеется. От него терпко пахнет пальмовым вином.
Он не вернется, это точно. И кстати, я люблю читать и да, я читал об Апокалипсисе. А Томаш, кажется, вообразил себя этаким Ангелом Смерти с крыльями и фальшивящей трубой.
Убей его, шепчет мне внутренний голос. Убей, у тебя это легко получится, ты только выглядишь двумя метрами сухостоя с обветренным островным воздухом и строгим от природы лицом. Ты способен на убийство, ты это знаешь наверняка, так чего ты ждешь. Покончи с этим — а потом убей себя. Добавь этот шедевр к уже созданным тобой картинам, многие из которых до сих пор хранятся на чердаках твоей памяти.
В самых темных углах, прикрытые ветошью самооправданий.
И оставить Ли в одиночестве — вернее, наедине с безумным, как чертик из коробки, Молленсоном?! Нет, на такое я точно не способен.
А вот Томаш способен. Я не понимаю, как Ли может любить такого подлеца. Может, он уже тоже болен? Да нет, Томаш ведет себя как обычно — так, будто другие люди его ничуть не интересуют.
До того, как связь отключилась окончательно, мы около пары месяцев слышали странное лопотание и полные безумной радости выкрики. Вероятно, кричавший человек был в отчаянии.
— Мы забыли даже что такое смерть — с чего нам интересоваться, что будет после нее? — риторически вопрошает Томаш, обнимая прильнувшую к нему туземочку. На туземочке — что-то вроде юбки из наломанных ветвей местного растения и фосфоресцирующий топик, который уже давно не бывал в стирке. Ее выгоревшие на солнце русые волосы, пушистые из-за отсутствия расчески (хорошо, хоть море рядом) напоминают мне связанную в стога солому.
Я видел солому в стогах только на экране среди других завораживающих картинок из прошлого. В двадцать третьем веке осталось подозрительно мало любителей тихого отдыха где-нибудь за городом. У нас и «за городом»-то почти не осталось. Вероятно, СООУ когда-то решила, что свежая трава, кишащая насекомыми, ветви деревьев, с которых падают клещи, разведенный бульон из микробов под названием «пруд», а также все эти стрекозы, грибы и палящее солнце, не прикрытое защитными щитами, — все это явно не стерильно и уж конечно совсем негигиенично.
Томаш ковыряет в ровных, белых зубах цивилизованного человека подобранной из костра негигиеничной веточкой. Любой оператор СООУ выл бы от ужаса, но Томаш подозрительно спокоен:
— Итак, что такое смерть — этого мы не знаем. А значит, нечего и страдать. Так что передай моей любимой женушке: пусть оставит беднягу Моллесона в покое, предварительно тщательно связав. А потом, если нечем заняться, пусть учится молиться. Потому что нас осталось трое, не считая этих питекантропов, а значит, мы на очереди, полагаю.
Меня передергивает. Он угодил в точку. Нам некуда бежать — мир снаружи сошел с ума в одночасье.
Радость, означающая отчаяние. Гнев, прячущий любовь. Агрессия вместо нежности. Маска распутства на нежном лице добродетели. Почтенные отцы семейства, грабящие магазины. Преступники, раздающие деньги бедным. Люди, совершающие поступки, которых никогда бы не совершили в жизни, и демонстрирующие эмоции, обратные тем, которые хотели. Они даже не могли покончить с собой — потому что вместо этого шли убивать других.
Название болезни никто так и не придумал. Не успели — все были заняты тем, что делали не то, что им хочется. Кроме того, насколько я понял, эпидемию было невозможно остановить на первых стадиях — порой отличить больного от здорового было практически невозможно, не с нашим привыкшим к лицемерию обществу, к тому же инкубационный период и неожиданное развитие не давали времени подготовиться.
Причины тоже не установили — лично я бы заподозрил какой-нибудь марсианский вирус, передающийся воздушным путем. И влияющий, в первую очередь, на мозг. Это если бы, конечно, на Марсе существовало хоть что-нибудь после того, как туда наведался я со своими ребятами.
Впрочем, я же не медик, как Ли. И даже не ученый, как Молленсон и Томаш, а, по легенде, — просто скромный техник, способный за короткий срок с помощью монтировки и мата привести в порядок любую сложную аппаратуру. Без меня станция давно перестала бы функционировать, а она была нужна не только нам — и уже покойным, и ныне здравствующим (хотя про Молленсона этого, конечно, сказать нельзя).
Она была нужна человечеству в целом.
За всей этой увлекательной катавасией с нарастающей эпидемией директорат СООУ успел только вывезти группу ученых на полностью изолированный остров, чтобы дать возможность в спокойной обстановке разработать вакцину. Человек, назначенный директоратом управлять летуном, заболел прямо в воздухе и попытался грохнуть самолет о прибрежные скалы на восточной части Острова. Томаш огрел его по голове бутылкой со сладкой пеной, которую не выпускал из рук в течение всего полета. Молленсон наорал на Томаша из-за того, что сейчас летун, оставшийся без управления, рухнет в океан, и не видать им Нобелевской Премии как своих ушей. Томаш огрызнулся, что Молленсону ее и так не видать, а ему она не нужна, потому что и так уже есть, даже не одна. Остальная научная братия не дала им убить друг друга прямо в воздухе.
А я тем временем посадил летун на песчаную косу острова. До станции мы добирались пешком, глотая песок, кашляя и слушая проклинающего все на свете Молленсона.
Я думаю о том, с какими глазами я буду говорить Ли о том, что муж променял ее на пальмовое вино, первобытные танцы, местных девушек и абстрактные рассуждения о том, что потеряло человечество, фактически приобретя бессмертие.
Я думаю о том, как мог бы легко убить его одним движением руки.
Разумеется, я не стал этого делать. Все-таки я профессионал.
И, к счастью, тогда никто из ныне покойных ученых так и не догадался спросить у меня, откуда у обычного скромного техника такие умения, как управление летуном?
4.
Мы сидим на пляже в темноте, едва разгоняемой огнем костра, в окружении Детей Природы с шальными глазами, и пьем густое пальмовое вино, которое оставляет на языке совсем не изысканную горечь. Я не могу вернуться к Ли, не выдав тем самым Томаша. А выдать Томаша означает доставить боль женщине, которую я люблю даже больше, чем свой многозарядный, полностью автоматический (никаких компьютеров!) бластер.
— Хочешь, я покажу тебе их Бога?, — предлагает Томаш. Глаза у него горят опасным блеском: по атласу зрачков бегут, словно от чего-то спасаясь, отблески костра. Не люблю атлас — слишком скользкий, раздражает кожу, не понимаю, почему большинство шлюх на Земле предпочитают именно его? А может, я ошибаюсь, и мое отвращение — всего лишь реакция на пальмовое вино? Но я тут же отбрасываю эту мысль: я уже привык ждать опасности от любой тени, да и в любом случае, из нас двоих тут ненормален только один.
— Вы больны, Томаш? — задаю я сакраментальный вопрос, на который все равно не получу ответа, по крайней мере, правдивого. Потому что болезнь, у которой нет даже названия, в первую очередь отнимает у человека способность говорить правду.
В такие минуты, когда инкубационный период близок к завершению, но болезнь еще не взяла свою дань, человека практически нельзя отличить от здорового, и семья, к примеру, просто удивляется — почему их вечный добродушный весельчак отец вдруг сделался мрачным и злобным садистом.
А он, мучимый желанием рассказать о случившимся с ним несчастье, щерится на всех, кто пытается его расспросить, и, охваченный паническим ужасом невысказанности, однажды бросается на семью с ножом. Потому что ему смертельно хочется их обнять.
С таким человечество еще не сталкивалось — единственная в своем роде болезнь, заставляющая людей совершать противоречащие логике их мышления поступки. И человечество оказалось беспомощным перед угрозой, появившейся неизвестно откуда. Это факт, как и то, что мы вообще редко говорили правду друг другу, когда у нас еще была такая возможность.
Это могло бы показаться забавным (возможно, Томашу это даже кажется забавным), если бы не кровавые жертвы, о которых мы узнавали из сообщений по связи — нам повезло оказаться на Острове раньше, чем мир начал захлебываться в истеричном безумии и кашлять кровью на стерильный гиперпластик мостовых.
Впрочем, повезло ли? Из всех прибывших на Остров в живых остались только мы и островитяне, основавшие здесь секту еще пару столетий назад. Это их поколение, должно быть, уже и не помнит, что такое Большой Мир. Да еще Молленсон, запертый в изоляторе станции во избежание недоразумений, вполне могущих кончиться чьей-нибудь смертью. Остальных мы спасти не успели — да и надо сказать, не слишком и пытались, мы и сами были напуганы возможностью эпидемии здесь, на Острове. Как главнокомандующий станции (а с ролью простого техника я распрощался с той секунды, когда год назад один из знаменитых на весь свет ученых вдруг начал вести себя странно — бродить, натыкаясь на стены, смеяться и призывать всех вернуться на землю и насладиться ее последними минутами) я предпочитал отступление любой другой тактике — мы медленно отдавали больным этаж за этажом станции, поднимаясь все ближе к небезопасной поверхности.
Наверное, их тела и сейчас лежат там, внизу. Не хочу думать о том, у скольких из них был обычный нервный срыв.
И так пока у нас не остался всего один этаж, а нас не осталось четверо. А потом Томаш сунул мне под нос эту чертову бумажку от директората, в которой говорилось, что ему даются неограниченные полномочия, и поэтому я должен отпустить его в одиночку осматривать Остров. Что ж, я привык выполнять приказы — полетел же я тогда бомбить этот чертов «Марс Понтифик».
Тогда же Ли уговорила меня (уговорить меня! На это способна только женщина, и только такая, как Ли) отпустить ее купаться в озере лунной ночью, будучи абсолютно обнаженной. А это значило выйти на поверхность — хотя и в моем сопровождении. Сперва я с болью в сердце (а он уже к тому моменту вполне доказало мне мою невменяемость при виде спустившейся на землю Богини-матери) заподозрил в ней источник вируса — или что это там такое — но вовремя, еще не успев вытащить оружие, я вспомнил о том, сколько времени она всегда проводила в бассейне.
Вероятно, вода успокаивала ее воображение, усыпляя все прекрасно понимавший разум. В конце концов, она любила Томаша; я был в этом так же уверен, как и в своем высоком звании.
Один Молленсон на поверхность не рвался, бесцельно бродя по коридорам станции, периодически кидаясь проводить какие-то бессмысленные эксперименты над ни в чем не повинными мышками, и изощренно ругаясь. Пока не замолчал с ужасающей внезапностью, разом нас всех насторожив. Вернее, меня, поскольку больше к тому времени обеспечивать безопасность станции и сохранность здоровья ее обитателей было уже некому.
Так опытным путем было доказано, что болезнь не выбирает свою клиентуру — вряд ли Моллесон теперь сможет получить столь вожделенную Нобелевскую премию, о которой Томаш выражается с непосредственной небрежностью.
А вот и еще один «научный» вывод: соседство с гениальными учеными до добра не доводит.
— Вы больны, — утвердительно повторяю я, будучи в этом абсолютно уверен. Открытие не приносит никакой радости — к тому времени мы уже выпили достаточно пальмового вина, чтобы не желать зла ближнему своему. Что, признаться, в последнее время на трезвую голову у меня получается с великим трудом.
Когда я смотрю на Томаша, весь мир кажется мне непристойным надувательством. Бесконечное число поколений, чудовищные хитросплетения генов, безумная по масштабам игра незримых частиц понадобились природе, чтобы создать венец своего творения — человека, открывшего гиперпластик, универсальный материал, из которого можно сотворить что угодно — от высотного здания до ночной пижамы. Одного из создателя СООУ, что произошло лет этак триста тому назад. Проектировщика мирных летунов и боевых моделей «ЛТБВ-2» . Человека, на которого не хватит Нобелевских премий, даже если их начнут выпускать серийно на заводе где-нибудь в третьесортных округах Земной Федерации.
Но я никогда не смогу заставить себя поверить в то, что одновременно с гениальностью и неистощимым энтузиазмом она дала этому человеку удивительную способность воспринимать все окружающее как некий языческий храм. Храм, в котором нет и не было никакого иного бога, кроме него самого.
Значит, это получилось случайно. Один лотерейный билет на тысячу. Один бросок наудачу игральной кости — на миллион шансов. Просто случай. А если это получилось случайно, тогда ничто не имеет абсолютно никакого смысла, и мир — ничто иное, как непристойное надувательство наивных простачков вроде меня и бедняжки Ли.
Ли… В воспаленной голове мелькает образ, заставляющий мою гортань пересохнуть. Я судорожно сглатываю — Ли не возражала против того, чтобы я наблюдал за ней, плывущей обнаженной в темной воде по лунной дорожке так далеко, как будто она всерьез собиралась не возвращаться. Она не боялась своей красоты, а меня это завораживало.
Но еще больше завораживало плывущее над озером видение — спустившаяся откуда-то с небес (возможно, из самого космоса?) Богиня-мать, для которой все человечество, даже включая Томаша, не больше, чем заигравшиеся дети, потерявшие дорогу домой. Вернувшиеся из лаборатории, командировки, самоволки, с Марса, от «черта-на-куличках» или откуда там еще.
Тогда я начал даже сомневаться, не болен ли я. А потом понял, что болен, но не болезнью, а тем странным заболеванием, которое заставляет нас выплывать, когда все вокруг тонут. И тонуть, когда есть реальная возможность выплыть.
Той болезнью, которой никогда не болел ее муж.
— Вероятно, да, я болен, — усмехается Томаш. — И ты тоже, парень. И моя Ли. Нас всех стоит считать ненормальными.
Он скашивает глаза на проходящего мимо молодого туземца. На котором только драные джинсы моды начала двадцать первого века — что-то чересчур обтягивающее, непомерно женственное. Если бы не пальмовое вино, я бы непременно почувствовал бы негодование — ну как можно сравнить этого смазливого ублюдка матушки-природы с бесконечно чистой, дышащей добротой аурой моей любимой, божественной Ли?
«Любимой»… Надо же, не прошло и года в этих забытых местах, а я уже научился не бояться произносить это слово хотя бы в мыслях — или же мой внутренний голос куда смелее меня самого.
Придется признать, я болен любовью. И значит, могут иметь место быть последствия. А я уже привык отвечать за станцию — потому что без меня одна уплывет когда-нибудь по своей лунной дорожке в ей одной известную даль. Второй закончит дни, насыщаясь негигиеничным с точки зрения инструкций СООУ, влажным и полным насекомых воздухом Острова в объятиях какой-нибудь туземки или даже туземца. А третий — умрет от голода, будучи надежно заперт в изоляторе как какая-нибудь белая мышка из тех, над которыми он сам так любил изгаляться во время своих чисто научных экспериментов.
— Я — нормален, — мрачно бурчу я. И про себя добавляю: «А вот что касается тебя, парень, не уверен».
— Мы все здесь ненормальны — и ты, и я, и Ли, и они, — Томаш кивает на туземца в джинсах и поясняет: — Потому что в данный момент мы вовсе не являемся нормой. Даже эти чертовы хиппи, уж извини за устаревший жаргон, более нормальны, чем мы. Хотя вряд ли даже подозревают о том, что происходит в мире — когда их родители прилетели сюда, их еще не было в проекте. Просто реальность такова, что сейчас нас всех вместе взятых меньше, чем всех остальных там, на материке. Ненормальных в мире на данный момент значительно больше — а значит, увы, именно они являются нормой.
Я молча гляжу на костер, на язычки огня, свободный полет искр в густом столпе дыма. Жизнь такова, что нам часто сообщают сведения, без которых мы бы прекрасно обошлись, и я к этому привык. Томаш тоже не спешит подкреплять свои слова какими-нибудь другими доказательствами, помимо пары глотков пальмового вина из большой тыквенной бутыли.
Возможно, еще не все потеряно? Может быть, кто-нибудь, кто приспособился? Адаптировался. Например, на других Островах — или, может быть, в штате Гренландия? Ведь не были же мы единственной группой ученых, отправленных на поиски чудодейственного эликсира? На месте директората СООУ я бы не стал так рисковать.
Господь Бог, но ведь выжили же мы, когда у нас не было ничего, кроме огня от случайной молнии, способной поджечь первобытный лес! Прошли же мы всю пытку эволюцией, чтобы оказаться в более-менее полной безопасности (а мы-то, признаться, считали, что в полной)!
Неужели мы не сможем сделать этого снова?
Томаш сказал, что лекарства нет, что его невозможно найти, открыть, потому что, подобно средневековой чуме и СПИДу двадцатого века, оно превосходит все наши технологии. Он сказал это перед всеми, кто еще оставался в живых (человек пятьдесят, не больше), и я, по званию и чину управляющий станцией «38936-Z» на Острове, прекрасно видел в тот момент их лица.
Все верно: если это сказал Томаш, гений и сумасшедший, эгоист и извращенец, отвратительный муж, плохой человек и никакой друг, замечательный, выдающийся, самый блестящий изо всех ученых этого мира — значит, надежды и впрямь нет.
Ни для меня, ни для Ли, ни для него самого, ни для всего остального человечества.
— Пойдем смотреть этого твоего Бога, — поднимаюсь я. Томаш медлит лишь секунду перед тем, как сделать то же самое и одновременно бросить сожалеющий взгляд на юношу в джинсах, раздувающего костер при помощи коврика, оторванного от персонального легкового летуна.
Я помню эту секунду. Мы молчим — я возвышаюсь над Томашем, как какой-нибудь идольский истукан здешней секты, а тот, кусая губы, чтобы не захихикать после вина и трав, брошенных в костер чьей-то щедрой рукой, смотрит на меня снизу вверх. Неожиданно прилетевший со стороны океана, но все равно сухой и колючий ветер вырывает из-за ушей Томаша пряди странного, будто выцветшего цвета. Томаш, не спеша, аккуратно заправляет их обратно со всей педантичностью ученого.
— Вызови Ли. Возьмем ее с собой. Ей будет полезно развеяться, — вдруг предлагает он, нахмурившись после столь явного доказательства моего превосходства в росте. И тут же понимающе усмехается: — Это же она попросила тебя прийти за мной, верно? Вот и пусть развлечется, не все же со своим зоопарком возиться. Я Моллинсона имею в виду. Честное слово, выворачивает смотреть, как она с ним нянчится.
— Лучше я сам ее приведу, в джунглях может быть опасно, — меня не отпускают вино и мрачность.
Томаш пожимает плечами:
— Как хочешь. Главное — приведи мне ее. Давай, парень, приведи мне мою Ли, — и, словно не выдержав, хихикает.
5.
Ли сидит на чем-то, отдаленно напоминающем сидение, скрестив длинные, упакованные в защитное хаки ноги. Ее роскошные черные волосы неряшливо распущены по сторонам спокойного, чуть бледнее обычного лица. Это космический корабль, и Ли сидит на космическом сидении. На самом деле, это просто выступ из стены, и в нем нет ничего необычного, кроме того, что он принадлежит другой расе, другой нации и вообще, другому виду, нежели «гомо сапиенс».
— Вот что я думаю: нам всего лишь нужно было выйти из зоны комфорта — и мы были бы спасены, — говорит Томаш, быстро пробегая пальцами по чему-то, столь же похожему на пульт управления, как и не похожему на него. Я не обращаю внимания на его слова: Томаш вообще часто говорит и помнит странные вещи, никак не связанные с тем, что происходит в данный отрезок времени. И он всегда говорит вещи, не очень понятные нам, обычным людям двадцать третьего века.
Подозреваю, что и думает тоже. Наверное, так устроен его мозг, и это тоже своего рода болезнь.
— Я немного разобрался с управлением, вернее, с тем, как оно могло бы действовать, но источник энергии мне все равно непонятен, — болтает странно оживленный Томаш. Его полноватое и одновременно опасно сильное тело кажется намного меньшим по размеру пока он находится в этой огромной зале со светящимися стенами. Здесь даже я не кажусь высоким, а свет достаточно яркий, чтобы осветить нас всех: Ли, женственность которой ничуть не потеряла от защитного цвета куртки и высоких армейских ботинок. Томаша в его парео и с венком из тропических цветов на груди, который выглядит, будто ушел туда, где используют в качестве средства забвения дурманящую разум траву, и уже не собирается возвращаться.
И меня — подчеркнуто расслабленного работника сверхсекретных служб в гиперпластиковом комбинезоне. Мысль о сверхсекретных службах порядком портит мне настроение.
— Мы могли бы просто поужинать на станции. Зачем ты нас сюда привел? — мрачно спрашиваю я, но мой возглас прерывает звонкий голос Ли. Она так же странно оживленна, как и ее муж:
— Что это такое? — спрашивает она, обводя вокруг демонстративно небрежным жестом, а Томаш пожимает плечами:
— Не знаю, но мои придурки молятся на эту штуку, как на Бога. Видишь ли, их предки прочитали о нем в каком-то манускрипте и смотали удочки сюда, подальше от СООУ. Я так понимаю, чтобы свободно курить травку. Но их Бог просто замечателен, не правда ли? — он обменивается с женой многозначительными взглядами.
Я мрачнею еще больше — потому что между ними двумя вдруг завязывается немой диалог, разговор взглядов, который вряд ли может по достоинству оценить посторонний.
Коим, кстати сказать, в данный момент являюсь я.
Для этих двоих я всегда был и останусь посторонним — не их поля ягода. Ли никогда мне не открывалась — за исключением одного момента. Это случилось уже гораздо позже, где-то спустя пару недель после нашего похода на звездолет. Я помню: мы с Ли ужинаем вместе в нашем «кубрике» на станции. Смутно вспоминаю, что было в тарелках — не то рагу, не то что-нибудь такое же тошнотворное. Томаша нет, он отдыхает в окружении туземок и молодых смазливых туземцев в полинялых футболках моды двадцать первого века, наверное, поэтому попытки завязать разговор с Ли в течение всего вечера тщетны. На мой любой вопрос она отвечает конкретно и полно, но, кажется, в этот вечер начисто лишена своего мнения. Пока, вдруг, нарушая все правила принятого людьми этикета, не начинает говорить сама.
Но это позже, а тогда, внутри звездолета, мы минуем отсек за отсеком, следуя за нашим провожатым. Ли держится ближе ко мне, будто не доверяя собственному мужу. И то верно — Томаш выглядит странно: он чересчур взвинчен, выцветшие пряди на макушке взъерошены, потому что пять минут назад он провел по ним ладонью и ничуть не позаботился о том, чтобы вернуть первоначальный вид.
Томашу явно нравится все происходящее. Что думает Ли — остается неясным. Она никогда не была со мной откровенна, предпочитая отмалчиваться или поддерживать светскую беседу. Но теперь и ее глаза блестят особым, загадочным образом. Еще бы, такое открытие не снилось обычному врачу, а Ли — самый обычный талантливый врач, хотя и не может никому помочь. И пусть она — жена самого гениального ученого планеты, это ничего не меняет.
Уже позже, сидя напротив меня за накрытом роботами столом в кубрике, она признается мне, что именно в тот момент осознала: Томаш не принадлежит ей и никогда не принадлежал. Оба они вышли из мира науки — так она считала раньше. Но теперь стало окончательно понятно — Томаш всегда жил в своем собственном мире, где-то рядом с солнцем собственной гениальности, и, освещенный его лучами, он казался великолепным. Впрочем, он казался великолепным и без зрителей — как, например, в тот момент, когда шагал впереди нас по коридору, чуть ссутулив упрямую спину. Иногда Томаш оглядывался, довольно щурясь в нашу сторону. «Я опять всех удивил!» — так назывался этот довольный взгляд темно-синих глаз со скользким атласным свечением.
Удивил — это слабо сказано. Ли смотрела на своего мужа с восхищением, а моим уделом стало разочарование: когда впервые находишься внутри самого настоящего инопланетного звездолета — невольно ждешь от него каких-нибудь чудес, вроде как иллюзионист достает из шляпы кролика.
А если вместо этого иллюзионист достает из шляпы подкладку, как это следует из банальной логики, то зрители разочарованно вздыхают, обманутые в своей святой детской вере. Карабкаясь по крутому боку сферы, больше всего напоминающей яйцо (вероятно, здесь предусматривался подъемник, но если он и был, то давно уже не работал), я меньше всего ожидал увидеть самые обычные коридоры с полукруглым потолком, стены из материала, подозрительно напоминающего современный гиперпластик, бесшумно отъезжающие в стороны двери самых разных форм и бесконечные, забитые контейнерами отсеки, отсеки, отсеки…
Как будто бы я не покидал пределов станции.
Словом, ничего такого, чего бы я не видел в наших космических летунах. Подозреваю, что природа — даже если речь идет о Вселенной — давно уже не состоянии выдумать что-нибудь новое. Значит, и те, кто использовал все это пространство по назначению (или готовился использовать — судя по тому, что яйцевидная сфера была занесена песком почти наполовину, что, в общем-то, и позволило нам залезть в нее без особых проблем, звездолет простоял здесь очень и очень долго) — должны быть похожи на нас. Хотя бы иметь четыре конечности и обладать прямохождением — не надо быть великим ученым, чтобы постичь простую истину: эти коридоры были созданы для существ, способных ходить прямо, а все эти безжизненные пульты управления на стенах — для чьих-то ловких и умелых пальцев.
И я не ошибаюсь. Запертые за матовыми прозрачными дверьми существа больше всего походят на людей. И немного — на обезьян. От последней пришельцам достались характерная челюсть, видимо, связанная с особенностями питания, и длинный хвост с нелепой кисточкой на конце, который обвивал мертвое тело несколькими кругами.
Я бы с удовольствием взглянул пришельцам в глаза, но, увы, опоздал — затянутые белой пленкой, они уже давно ничего не выражали. Мне вдруг становиться грустно при мысли о том, что я, вероятно, один из первых вижу след того, что могло бы случиться с Землей — но по стечению обстоятельств не случилось.
— Этим тварям около тысячи лет. Вероятно, они так хорошо сохранились из-за особенностей устройства камер. Как считаете, эта штука, я имею в виду космический корабль, еще частично жива? — в голосе Томаша звучит любопытство и ничего больше. Он поглаживает прозрачную стену, отделяющую нас от трупов. Я чувствую, как в моей голове нарастает мерное гудение. А потом и вовсе впадаю в подобие транса, ни о чем не думаю — слова Томаша заставляют меня сделать это.
Если бы когда-то человечество не отказалось от попыток выйти в большой космос, на месте этих грустных и мертвых существ мог бы быть я. Я как раз способен на что-то такое. Например, возглавить операцию по уничтожению «Марса Понтифика» с помощью боевых «ЛТБВ». Впрочем, об этом я тоже не думаю.
И все же слова Томаша заставляют меня инстинктивно насторожиться. Вернее, даже не столько слова, сколько интонации — он похож на отца, хвастающегося своим ребенком, а в его случае это — уже становится опасно.
Или это я становлюсь опасным? Пантера, бьющая хвостом и соображающая, решиться ли на прыжок или лучше уж обойти буйвола стороной, в конце концов, у него есть рога, а саванна большая — хватит места всем?
Интересно, это уже болезнь или просто паранойя?
— От чего они умерли? — спрашивает Ли, и ее голос прорезает мрачное пространство импровизированного «морга», отдаваясь мерным гудением в моей голове.
— А ты — все еще превосходный врач, дорогая, — Томаш смеется, он в прекрасном настроении. — Брось, здесь бесполезно кого-либо лечить. Бальзамирование — отличная вещь. Древние египтяне были безумцами, которые всю жизнь готовились к смерти, но они преподнесли ученым чудесный подарок — собственные трупы. Мало кто из Древних был так щедр. А иногда бальзамирование происходит само собой, например, если тело оказалось в нужной среде. Ученые называют такие случаи «естественным бальзамированием». Здесь, похоже, имеет место быть именно этот случай.
— Я хотела спросить: от чего здесь все погибло?» — уточняет Ли, оглядываясь и странно щурясь. Я понимаю, что ей так же не по себе, как и мне — никогда не любил моргов. Темная аура смерти обволакивает нас, существ за матовыми стенами и все помещение, и это совершенно и явно — насильственная смерь. Внезапный удар из космоса. То же самое, что айсберг, угодивший в «Титаник».
А возможно — чья-то глупая и нелепая ошибка. Не нажатая вовремя кнопка. Или же — не сработавший вовремя поршень в недрах этого странного и, чего скрывать, страшноватого механизма.
— Не волнуйся, милая, они просто не проснулись. Умерли во сне. Хотел бы я умереть такой смертью, — в смеющемся голосе Томаша я слышу серьезность. Эгоист, мечтающий о легкой смерти. Эгоист — потому что те, кто остались во внешнем мире, и те, кто оказались заперты на нижних уровнях станции после нашего поспешного бегства, наверное, мечтали о том же.
— Случайный метеорит. Глупая ошибка. Вселенский айсберг. Кто знает, — пожимает плечами Томаш, словно считавший мои мысли при помощи своего компьютерного разума. Я невольно ощущаю себя мышью, с которой уже взялась играть кошка, и, чтобы стряхнуть с себя наваждение с деланной строгостью уточняю:
— Что в контейнерах?
— Понятия не имею, я не смог их вскрыть. Если хочешь, попробуй на досуге, на этом проклятом острове все равно нечем заняться, — Томаш теряет интерес к разговору и наклоняет голову, словно прислушиваясь к самому себе. — Хотя, не спорю, я не прочь узнать, что они везли. Ирв, какая мощность у твоей игрушки?
— Достаточно для маленького ядерного взрыва. Пойдем, — я уже готов исполнить любую прихоть Томаша, лишь бы выбраться из этого отвратительного отсека. Мы вскрываем первый попавшийся контейнер без труда: я держу в напряженных, вспотевших руках бластер, следя за тем, чтобы отдача не стала слишком сильной и скользкий луч не вырвался на свободу, круша все вокруг. Томаш, ничуть не обеспокоенный угрозой погибнуть в результате моей неосторожности, рассматривает пульт на стене. Его лоб прорезает озабоченная морщина. О чем он думает — неизвестно.
Ли держится от нас на расстоянии, почему-то у нее измученный вид, глаза уже не блестят, и о чем думает она — поймут разве что другие Боги. И она по-прежнему дьявольски красива, словно ее собственная аура отгоняет все существующие на свете тени.
Молочно-белый силуэт на фоне черного озера, плывущий вдаль по лунной дорожке…
Лишь на секунду я отвлекаюсь от дела — на одну крохотную, маленькую секунду. Я не должен был так поступать, потому что мне давно стоило привыкнуть — смерть в моей профессии всегда приходит неожиданно и с той стороны, откуда ее не ждешь.
Их много, и они сыплются целым потоком, как манна небесная — на голову Моисея, из проделанного лучом в контейнере аккуратного разреза. У них есть крылья и острые зубы — это все, что я успеваю заметить, пытаясь отмахаться руками, одна из которых по привычке сжимает бластер, от сонма маленьких и агрессивных эльфов.
Уже потом Томаш вскроет их, изучит, проанализирует со свойственной ему тщательностью, не упуская ни одной делали, — и ничтоже сумняшеся назовет мотыльками. Хотя по мне так они больше напоминают пиявок, пьющих кровь, лишь с виду чем-то смахивающих на сказочных крошек-эльфов, только без глаз. Зато с самыми настоящими крыльями за спиной, расположенными в два... нет, в три ряда. И атакуют они вполне успешно — я почти сразу чувствую, как под воротником комбинезона шея становиться влажной и липкой. «Черт, они прокусили гиперпластик! Такого не бывает», — мелькает в моей голове, и тут же отчаянный вскрик Ли и ругань Томаша, позабывшего ученые слова, доказывают мне обратное.
— Это было ужасно, — голос у Ли снова низкий, ничуть не похожий на тот, которым она кричала в коридорах звездолета, пока мы улепетывали от мотыльков и мертвых человеко-обезьян куда подальше. Я возвращаюсь к реальности: мы находимся в кубрике, и с того случая уже прошла пара недель. Ли продолжает, покусывая неяркие губы:
— Зря ты спросил, Ирв. До сих пор не понимаю, как мы выбрались. По-моему, это просто чудо, что никто не погиб. Их было слишком много.
Молча смотрю на нее. Гудение в голове продолжается, оно так и не покинуло меня с того самого дня. Возможно, это как-то связано с укусом того мотылька, который имел неосторожность попасть мне за шиворот комбинезона и потом был безжалостно разделан Томашем в научных целях. От постоянной головной боли уже мутит, но почему-то мне совершенно не хочется признаваться в этом врачу и просить у него каких-нибудь лекарств.
Вероятно, потому что по странному стечению обстоятельств единственный на станции врач является моей любимой женщиной.
— Это не чудо, это Томаш с его шокером…, — наконец выдавливаю я полуосмысленную фразу и беспомощно умолкаю. Ли неожиданно нетерпеливо отмахивается:
— Неважно. Мы выбрались, это главное. Уже в который раз, — она снова умолкает, прикрыв узкие глаза черными ресницами. Словно тоже вспоминает, как мы бегом поднимались по лестнице, спеша к лифту, ведущему на верхние уровни станции, а вслед за нами из запертого наглухо отсека доносился звериный рев одного из брошенных нами людей.
— Сможешь проводить меня сегодня к озеру? — Ли плавно взмахивает ресницами и в упор смотрит на меня. Надо же, какой цепкий и напряженный взгляд! Я понимаю, что женщина, которая сидит здесь, рядом со мной, почти касаясь своей ногой моей ступни, — далеко не дура. Просто она привыкла закрывать глаза на происходящее, и вода ей в этом — лучший помощник.
Теплая, ласковая и обволакивающая. Как объятия любимого человека, которых она сейчас лишена…
Я невольно подаюсь ближе. Не могу поступить иначе, словно весь мой самоконтроль — ничто иное, чем игра воображения. Кажется, Ли не обращает на мой судорожный порыв никакого внимания, по крайней мере, она не делает попытки отодвинуться в сторону. Я замираю, согретый сладкой мыслью: или…
Или же я страшно ошибаюсь — как и тогда, находясь в стратосфере над Марсом и точно зная информацию, которой не обладали мои люди, сидящие за пультами управления «ЛТБВ» и готовящиеся к прицельному выстрелу.
Я с самого начала знал о том, что персонал станции «Марс Понтифик» еще не успел покинуть все помещения. О том, что среди них есть женщины. О том, что СООУ отдала приказ об уничтожении, руководствуясь заложенной в нее программой сохранения безопасности, но кто, черт возьми, мог гарантировать сохранность компьютерного разума?
Болеют ли машины болезнью? А если нет — к чему тогда все эти противоречивые поступки: например, стремление запереть нас на Земле на веки вечные, как непослушных детей, старающихся вымазаться в первой попавшейся грязи? Может быть, первым, кто пострадал от болезни, был компьютер? Лично мне от этой мысли довольно жутковато.
Как и от мысли о том, что я все-таки отдал приказ. Недрогнувшим голосом с выработанными столетиями командирскими нотками. Так, будто сам на какое-то мгновение стал компьютером без единой мысли о человеческих чувствах, а только о пользе дела.
— Знаешь, когда Томек сделал мне предложение, я не была влюблена в него, — вдруг мягко говорит Ли совсем рядом со мной. — Нет, я трепетала перед ним. Преклонялась перед ним. Была готова протирать его ноги волосами, как Мария Магдалена. И была изумлена, что он снизошел до меня, как сам Господь Бог. Извини, это его влияние — Томек просто помешан на религии. Я думала, ему нравится таскать меня за собой, как красивый аксессуар, и играть, как иногда играют с котенком, пока не надоест. А потом — пинком вышвыривают за дверь. Я была готова и к этому. Но все оказалось куда хуже.
Неожиданно оборвав свой монолог, Ли задумчиво качает головой. Серебряные серьги — единственная дань женственности, допускаемая ею на территории станции по вечерам — фокусируют свет фосфоресцирующих стен. Я медленно поворачиваю голову к ней лицом, прищуриваясь от слишком резкого сияния серебряных бликов. В висках стучит, боль врезается в мозг, как тупой нож. «Чертов мотылек. Надо все-таки попросить лекарство», — машинально думаю я, но не успеваю этого сделать, потому что Ли неожиданно нервным движением губ прикусывает кончик черной пряди волос. Так она делает, когда нервничает.
А ее глаза неотрывно смотрят на меня с уже знакомым загадочным блеском, совершенно не похожим на атласный в глазах ее мужа.
Моя гортань опять пересыхает, как и всегда, когда Ли смотрит на меня. Головная боль на мгновение отступает, оставляя за собой благословенную пустоту. Наверное, я поистине болен, потому что делаю то, на что никогда бы не осмелился (но ведь осмелился же!) — протягиваю руку и осторожно кладу свою ладонь, привыкшую к пульту управления самыми разными механизмами, а также к гладкой поверхности бластера, на закрытые гиперпластиковым комбинезоном хрупкие плечи.
Ли размыкает губы. Легкая дрожь вдоха — она как будто набирается смелости что-то сказать.
И в этот момент мы оба слышим глухой удар, доносящийся сверху, как будто сказочный великан с исполинской силой колотит по корпусу станции. А вслед за этим — режущий уши вой сирены. «Он не взял с собой шокер», — догадываюсь я, вскакивая и нащупывая ладонью знакомое тепло бластера возле пояса. Ли испуганно смотрит на меня снизу вверх, ее рот некрасиво приоткрыт, ресницы широко распахнуты, но я уже не обращаю на это внимания — работа есть работа.
Чтобы активизировать сирену, достаточно разбить купол, находящийся снаружи станции, чуть поодаль от корпуса. Мера предосторожности на случай, если кто-то окажется снаружи и захочет позвать на помощь.
Когда мы две недели назад кубарем скатились из темного проема на песок и побежали, оставляя инопланетное яйцо позади умирать в песке очередного пляжа, вслед за нами в сияющее ровной, незапятнанной чистотой небо хлынул восходящим водопадом поток отчаянно вращающих крыльями мотыльков. Вероятно, это они сейчас настигли Томаша там, за пределами станции, а я — как раз тот, кто когда-то давал присягу защищать и оберегать вверенное мне имущество СООУ, включая людей.
«И все-таки, нормальное оружие — куда лучше шокера», — довольно думаю я перед тем, как одним прыжком оказаться на пороге кубрика, ведущем в очередной безликий коридор, которых полно на земных станциях, а также, как доказала практика, инопланетных звездолетах.
Продолжение в комментариях.
@темы: конкурсная работа, Радуга-2, рассказ
Как обычно, Томаш прав. Спрашивается, с чего все началось?
Все началось с того момента, как первобытный человек первым запустил камень в голову соратника по племени. С момента, как убийца собственного брата основал город и объявил в нем амнистию для всех преступников, после чего горожане при помощи мечей создали огромную империю. С того момента, как впервые сработал греческий огонь и изобретенный предками Ли порох. Когда, пережив века хаоса и темноты, люди уверились в том, что им все можно. И впервые выпустили в бой чудовищных, первоначально довольно неуклюжих монстров под названием «танк», научились приспосабливать летающие аппараты для метания бомб и в первый раз объявили газовую атаку, а затем устроили беспрецедентное уничтожение целого народа… да мало ли что еще можно вспомнить.
Воспитание — миф. И самовоспитание — тоже. Природу можно приструнить дрессировкой, но не уничтожить. Рано или поздно при провоцирующих обстоятельствах она возьмет свое. Если ты заводишь ручную пантеру, то что будет удивительного, когда рано или поздно она кого-нибудь съест? Возможно, ты до конца будешь откладывать момент, когда нужно выпустить заряд в лоб любимого животного, которое тебя никогда не предавало.
Дрогнет ли твоя рука, когда ты будешь знать, сколько крови на лапах и зубах этого красивого и сильного, благородного животного? Дрогнет, потому что это — не вина пантеры, а вина того, кто ожидал от нее невозможного. Боюсь, если бы сейчас директорат СООУ решил устроить мне психологическую проверку, они нашли бы в моих мозгах много интересного.
Иногда я напоминаю себе такую прирученную пантеру. После того вылета на Марс — откуда они знали, что я не кинусь на первого, кто посмеет ощерить зубы мне в ответ? Почему они хладнокровно использовали меня дальше? Как они ответили за меня на вопрос «быть или не быть», ответ на который не знал даже я?
Томаш ничего не добавляет к своей странной тираде и уходит. А спустя час после того, как Томаш уходит, ко мне приходит Ли. И пантера впервые доказывает, что еще способна на прыжок.
Я и сам не слишком понимаю, как все вышло. Просто когда Ли наклоняется над моим лицом, и мои губы обдает ее легкое дыхание, я вдруг не выдерживаю. Наш поцелуй пахнет горечью всего этого последнего года, который мы начали с предательства, заперев больных болезнью, но еще живых людей в подземных лабиринтах станции, и завершаем предательством, занимаясь любовью на влажных от пота простынях в моей комнате, ничуть не отличающейся от сотен других в этом месте, предназначенном для ученых и военных, для безумцев и фанатиков своей профессии, для людей с мозгами-компьютерами и чувствами убийцы.
Томаш всегда прав. Я действительно убил человека, а может быть, даже нескольких — стрелял наугад, пытаясь добиться только одного — вытащить Томаша из рук обалдевших от травы и болезни туземцев. Собственно, у меня даже не было выбора: их оказалось слишком много — еще на Большой Земле было доказано, что эпидемия распространяется со скоростью, побивающей рекорды средневековой чумы, хотя никто так и не понял, каким образом это происходит.
Я убил человека впервые с тех пор, как вернулся с Марса. Наверное, поэтому они не выкинули меня из ведомства военных дел СООУ — своим приказом уничтожить марсианскую станцию со всеми остававшимися на ней людьми я доказал способность убивать, которой начисто лишено поколение, выросшее на ежедневных пропагандистских передачах о том, что полезно, а что нет.
В моем погибшем мире никто не хотел подвергать свою жизнь опасности. И директорату нужны были такие люди, как я — чтобы в случае чего нажать на курок бластера без страха ответного выстрела. Все просто, как говорит Томаш — банальная логика. Мозаика, сложенная из кусочков, которые нам подкидывает реальность.
Вот только от этого ничуть не менее омерзительно. Я привык жить с этим гадким чувством омерзения, спрятанном в потайной кармашек мозга вместе с совестью, но все равно ужасно воняющим воспоминаниями.
Как бы то ни было, теперь я счастлив. Во-первых, потому что стонущая подо мной Ли таким сладким и хриплым шепотом признавалась мне в любви, отдаваясь с поистине божественным неистовством. А во-вторых, потому что я избежал самого страшного, а что значит «самое страшное», я видел собственными глазами.
То, чего, хвала Господу, не успел застать на континенте. Потому что такое вряд ли выдержит даже сухая и твердая, как столетний дуб, психика профессионала из военной элиты.
Обнаженные тела, у всех на глазах сплетающиеся в звериной страсти прямо среди раскиданных шалашей и рваных палаток под непроницаемо темным южным небом. Несчастные, тенями бродящие поодаль и издающие странные воющие звуки. Радостные пляски вокруг костра. Не имеющие смысла разговоры. Страшные драки с применением всех подвернувшихся под руку средств. Запекшиеся пятна чужой крови на руках у томного юноши в джинсах, которого я помню по странным взглядам Томаша, и его пустые, уже ничего не выражающие глаза, цветом подобные окружающей нас со всех сторон темноте.
О да, я отлично помню — запомнил на всю жизнь: молоденькая туземка в полинялом топике и уже без соломенной юбочки кружится возле самого огня. Ее выгоревшие на солнце русые волосы весело взметываются, а оскалу позавидовало бы любое чудовище из тех, которыми пугают детей. В один ужасный момент она с безумной радостью в глазах вдруг бросается прямо в огонь и, объятая пламенем, весело хохоча, катается по траве. Вокруг нее с таким же весельем порхают удравшие из недр инопланетного звездолета и наслаждающиеся свободой космические мотыльки (Томаш говорил — скорее всего, какие-нибудь паразиты, случайно попавшее на корабль, хотя почему тогда они были надежно заперты в отдельном контейнере?). А остальные обитатели Острова не обращают на нее никакого внимания, занимаясь каждый своим безумием.
Один на один — с зажатым в плотные тиски болезни разумом. Прекрасно осознающие, что происходит, но поступающие наперекор своим собственным чувствам и мыслям. Если это — кара, обрушившаяся на человечество за все его накопленные за двадцать три века прегрешения, то я считаю Бога, о котором мне втирал Томаш, абсолютным и законченным садистом.
Как оказалось, болезнью было заражено все племя (или их следует называть Сектой Помешанных На Инопланетных Яйцах Придурков?). Уж не знаю, почему они меня не убили, а просто оглушили и принесли на свою стоянку. Вероятно, они искренне хотели меня убить — в качестве принесения в жертву или же чтобы уничтожить единственного в своем роде свидетеля их позора? Как бы там ни было, болезнь заставила их поступить наперекор своим желаниям — и я остался жив. И здоров тоже — об этом мне гораздо позже сообщила Ли, проводившая тщательный медосмотр и, как ребенок, радовавшаяся первой за много времени работе.
Хоть в чем-то повезло… надеюсь. Впрочем, если честно, я бы тоже свихнулся там, среди пары десятков безумцев, уничтожающих самих себя так же хаотично, как жили все время на этом забытом людьми (но не военными) Острове. И если бы не Томаш с его шокером — даже страшно предположить, что со мной бы стало, понаблюдай я за всем этим хаосом еще пару дней.
Что ж, выходит, Томаш дважды спас мне жизнь. Первый раз — когда распугал мотыльков на звездолете и тем самым дал нам возможность отступления — да чего там, позорного бегства.
А второй раз — когда вернулся за мной туда, где его самого чуть не убили (а он-то считал себя кем-то вроде Великого Шамана!), прихватив с собой шокер и несколько пластинок с зарядами. Вернулся, надо же. Вот уж чего от него я ожидал меньше всего — я помню, как он торопил меня, когда мы закрывали дверь, а по другую сторону которой скреблись, сдирая в кровь ногти, брошенные нами на нижних уровнях, несчастные, безумные люди.
Единственное свойство сказочных снов — это то, что он никогда не продолжаются долго. Кошмары куда более продолжительная штука, и я просыпаюсь от того, что не могу двинуться, словно меня привязали к собственной постели. На мое тело сверху наваливается неожиданная тяжесть, заставляя еще не зажившую руку ныть, возле самого своего уха я слышу ясный, вполне разумный голос, который сразу узнаю.
Молленсон. Как он выбрался из изолятора? Томаш советовал его пристрелить… но я не хотел брать на свою совесть еще одну жизнь, а он не стал бы марать руки.
— И ты этому поверил? — Моллинсон аккуратно кладет шприц на выступ тумбочки возле кровати. Слишком аккуратно — если учесть нездоровую испарину на лбу и горящие шальным светом глаза. Ученый даже в безумии остается ученым. А Молленсон болен — стоит только сейчас его послушать, как никаких сомнений не остается:
— Он никогда не искал лекарство. Он считал, что поиск не имеет смысла. Что ничто не имеет смысла и ни один человеческий поступок этого не изменит. Что люди осознанно утешают себя иллюзиями, не в силах вынести мрачной правды: чтобы мы ни делали — мы несемся скачками к смерти. Каждый лично и все вместе, — Моллинсон расстегивает комбинезон из гиперпластика, такой же, как мой.
Я чувствую, что уже не могу двигать зрачками. Моргать я тоже не могу. Молленсон тем временем продолжает нести откровенный бред:
— Понимаешь, он — достаточно хороший актер, чтобы обмануть даже директорат и всю СООУ сразу. Но я-то знаю его много лет. В жизни не видел более инфантильного человека, чем наш Томек. Он даже не виноват в этом — он таким родился. Чувства, застывшие на уровне пятилетнего ребенка, который думает, что весь мир вращается вокруг него и которому нужна мать, что о нем бы заботилась — эту роль прекрасно сыграла красавица Ли. Ты ведь тоже купился на ее доброе сердце — даже больше, чем на красоту? В наше время это большая редкость, — Моллинсон издает звук, больше всего похожий на противное хихиканье, переходящее в сдавленный всхлип.
На его щеках, которыми он прижимается к моим — щетина. Бедняга, должно быть несладко ему пришлось в изоляторе, хотя Ли старалась облегчить его мучения всеми доступными способами.
Болезнь разрушает мозг не сразу. Но даже если человек не умирает насильственной смертью от рук другого такого же несчастного, или не убивает себя сам, или не погибает в вызванной эпидемией катастрофе, то рано или поздно он умирает, просто перестав дышать.
А когда вскрывают его черепную коробку, то там, где раньше был мозг, находят только что-то, похожее на труху от двух гнилых грецких орехов.
Командуя в качестве единственного представителя власти нашим импровизированным симпозиумом, я достаточно наслушался подобных омерзительных фактов. «Сдохни, тварь!» — мысленно цежу я в откровенно похотливое лицо Молленсона.
— Томаш, Томаш, мой старый приятель, — вздыхает старый ученый-педик, окончательно обнажаясь и вздрагивая покрывшейся мурашками кожей. — Холодный ум — и пустота внутри. Остальное — игра. Игра в славу. Игра в любовь. Игра в бессмертие, в которое он не верит. Никогда не верил. Даже страшно предположить, что ему нужно на самом деле.
Он снова наклоняется надо мной, и я, содрогаясь, чувствую, как по моей щеке проходится его язык. Чувствую — только легким покалыванием, потому что организм вдруг отказывается реагировать как-то иначе. Зато ощущаю, что у Молленсона — дряблая кожа, вероятно, старость взяла свое после того, как мы лишились незримой поддержки СООУ. Жаль, я не могу закрыть глаза.
— Мне все равно долго не жить. Рано или поздно он найдет меня и прикончит. Я слишком хорошо его знаю и могу помешать его грандиозным планам. Кто-то тут из нас четверых — явно лишний… Или я тихо-мирно сдохну от старости, будучи закатанным в смирительную рубашку. А ты мне — всегда нравился, не красавец, конечно, но зато — такой суровый, сдержанный, как будто уже видел Смерть собственными глазами и решил, что она тебе совсем не по душе. Ты определенно в моем вкусе. Так почему бы не развлечься перед смертью?, — Моллинсон сглатывает, опускает руку, возиться внизу, там, где наши тела соприкасаются, но я ничего не чувствую и не могу наклонить голову, чтобы увидеть.
— Я тобой восхищаюсь, и поэтому же решил сохранить тебе жизнь. Так что нечему удивляться. Ты мне просто нравишься, парень, — так сказал Томаш, глядя на мою перебинтованную руку умными глазами, похожими на аппликацию из двух кусков темно-синего атласа.
— Я люблю тебя. С того самого момента в летуне, когда ты бросился к панели управления. Ну, когда Томек ударил пилота. Ты был таким искренним… ты искренне хотел всех спасти, — сказала Ли после того, как я снова обрел силы и прижался к ней, словно ища защиты от окружающего мира, в последнее время никак не радующего меня логикой, в теплых и надежных объятиях Богини-матери.
— Пробоина в защитном куполе, — сказали мне они самым равнодушным тоном. — Вредоносные бактерии, против которых на Земле не существует лекарств, — сказали они, подписывая бумаги и ставя на них свои уютно-круглые штампы. — Марс Понтифик — угроза жизни и здоровью всего человечества, — сказали они и дали мне приказ. Приказ, который я выполнил, не задумываясь, потому что тогда не имел такой глупой привычки. Хотя надо было бы задуматься: чего стоит приказ, отданный компьютером? Ведь давно известно, что планетой заправляет далеко не директорат…
Кажется, под конец своего существ человечество обыграло само себя. Как и те странные создания в звездолете, слишком привыкшие слепо доверятся своим совершенным механизмам.
Не такие уж они, видимо, и совершенные.
Да катитесь вы все… У меня слишком сильно болит голова, чтобы воспринимать все происходящее как реальность. Где ты, Ли, единственный щит, помогающий мне сохранить разум в свихнувшемся мире? Потому что если Молленсон прав, а на это очень похоже, то Томаш — болен тоже. А, вероятно, и я — иначе откуда такие натуралистичные галлюцинации…
И как только я взываю к Богине, как помощь тут же спешит свалиться мне на голову. Вернее, на голову Молленсону, в которой на уроне виска появляется маленькая черная дырочка, а луч, проделавший ее, гаснет так же внезапно, как появляется.
— Осторожнее, мой мальчик. Послушай старика, запомни: не все, что имеет крылья — бабочка, — напоследок нежно шепчет мне в ухо Моллинсон, вглядываясь в мое лицо влюбленными глазами. Которые буквально за секунду приобретают характерную для мертвых бессмысленность.
— Вот урод! — морщась, говорит Томаш, опуская мой бластер. — Он держит его неправильно, — приходит в голову мне, и теперь мне жаль, что я не могу рассмеяться.
Ну да, без божества не обошлось — без кого-то, страдающего явной манией величия. На этот раз Томаш спас мне не жизнь, а нечто большее. А может быть, и жизнь тоже. Кто знает, что было в голове у этого свихнувшегося старикашки? Хотя надо признать, он застал меня врасплох — или препараты, выданные мне Ли, обладают сногсшибательным снотворным эффектом.
— Не дергайся, он вколол тебе парализатор, еще час как минимум будешь лежать пластом, — Томаш поднимает руку, вытирает кровь со лба и недоуменно смотрит на свои пальцы. — Черт… Он ударил меня по голове во время осмотра и смылся. Где он взял парализатор — ума не приложу. Вот что, Ирв, нам надо серьезно поговорить. Пора уже решать вопрос с нами и Ли, тянуть больше некуда … Лежи, сейчас я его с тебя сниму и промою тебе глаза — еще не хватало потом возиться с пересохшей радужкой.
— Ты его уже снял — как заправский снайпер. А еще говорил, мы разучились убивать. Кажется, ни к тебе, ни ко мне это «мы» — не относиться, — мысленно ухмыляюсь я, и тут же обрываю внутренний смешок.
Под полком комнаты, одиноко и весело, кружит белоснежный, словно укутанный в крошечный саван, безглазый космический мотылек, и это явно что-то значит.
Еще бы знать, что.
Действие парализатора почти проходит, я уже могу моргать и скашивать глаза на интересующий меня объект. В данный момент я скашиваю их на мотылька, все еще беззаботно порхающего под потолком.
Что имел в виду Моллинсон, говоря мне о бабочках и крыльях? Может быть, он имел в виду Ли — одинокую, несчастную женщину, которая нашла утешение в объятиях мужчины, совсем ей не подходящего? Я и сам не могу понять, как это произошло.
Тогда я еще не знал, что болен, и что Ли больна тоже, и что она меня ненавидит. Теперь я готов задать себе тот же вопрос, который задала когда-то мне она: как, черт возьми, мы все угодили в эту ловушку?
— Ты должен забрать ее с собой, — говорит Томаш. — Ты можешь сделать ее счастливой. Банально звучит, да? — он морщится и перехватывает бластер удобнее, словно не в силах с ним расстаться. — И тем не менее. Я знаю, что был ей плохим мужем. Она достойна большего.
В устах Томаша это звучит как: я признаю, что оказался никудышным Богом.
Вкус свежего меда, запах яблок и забытого детства… Поцелуй с Ли. Наша с ней ночь — пока что единственная… Потому что кто-то должен родить детей. Кто-то должен населить эту планету. Иначе во всем остальном будет слишком мало смысла. И я вовсе не уверен в том, что еще не свихнулся окончательно и бесповоротно, как бедняга Моллинсон.
— Человечество могло бы спастись, нужно было всего лишь выйти из зоны комфорта, — Томаш, помедлив, опускает бластер на ровную гиперпластиковую поверхность стола.
Он слишком спокоен для человека, только что совершившего свое первое убийство. Но это — все еще Томаш, опасный и хитрый, как очковая змея, и в то же время способный на удивительно благородные поступки. В конце концов, он трижды спас меня, именно поэтому я все еще его слушаю. А он, в свою очередь, продолжает говорить:
— Если бы мы вовремя отказались от услуг СООУ, если бы не потеряли то, что делает нас людьми, если бы… Да, к чертям, — он махает рукой, и я вдруг понимаю, что Томаш уже тоже стар. Достаточно стар для того, чтобы вдруг проявить благородство.
В конце концов, он был одним из тех, кто участвовал в разработке Системы Обеспечения Отсутствия Угрозы, а это значит, что ему куда больше лет, чем кажется.
Ли призналась в том, что ненавидит меня, когда мы уже были далеко в открытом космосе, и каждый из нас двоих знал, что дороги назад нет. Что я чувствовал в тот момент? Не спрашивайте. В конце концов, болезнь когда-то заставила меня поцеловать ее и признаться в любви, чего бы я ни в жизнь не сделал, не будь я безнадежно болен.
Я слишком сильно любил ее, чтобы причинить боль. А я никогда не сомневался, что мое признание не принесет ничего, кроме боли.
И та же болезнь заставила ее отдаться мне — с открытой, беспощадной яростью потомка самураев. Она искренне не хотела этого — потому что любила и, боюсь, любит до сих пор своего мужа.
Эту гадюку, чьего яда оказалось достаточно, чтобы разрушить наше зарождавшееся счастье — я до сих пор помню наш разговор там, в кубрике, спустя пару недель после того, как мы вернулись со звездолета, и за пару минут до того, как Томаш опять ворвался в нашу жизнь, улепетывая от преследовавших его зараженных туземцев.
У меня был шанс. Я в этом почти уверен. Почти — потому что, возможно, в этот момент мы уже были безнадежно больны — все трое .
— Ирв, а сейчас слушай меня очень внимательно, — Томаш подается вперед, сцепляя на коленях руки, и снова кажется совсем молодым. По крайней мере, полным сил и энергии. — Ты не знаешь, а я знаю, потому что вращался на высших уровнях и у меня много знакомых среди членов директората. Не думай, что там все были так уж довольны решениями СООУ, в конце концов, компьютер есть компьютер, а любой компьютер должен подчиняться людям. Так вот, здесь, на этой станции, на нижних уровнях есть вполне готовая шлюпка. Это новая разработка, тебе не положено о ней знать… Ирв, не обижайся, но ты — всего лишь винтик системы. А я — один из главных винтиков, которые вращают механизм в нужную сторону. Ты сейчас мне не поверишь, но я совершенно точно знаю, как спасти эту глупую планету. Можешь считать меня Богом», — он выпрямляется и смеется над своей шуткой искренним (и поэтому заразительным) смехом.
В целом, мы с Ли живем вполне неплохо. Здесь есть вода, пища и защитный купол, чтобы уберечь нас от всякого рода неприятностей. Судя по всему, большую часть планеты занимают джунгли, а значит, проливные тропические дожди здесь не редкость. Из купола с помощью камер я могу видеть лишь фигуры каких-то строений почти на самом горизонте — возможно, там когда-то был целый город, который населяли люди-обезъяны. Это довольно интересно, и я могу построить множество теорий по этому поводу, но все они будут лишены смысла.
Потому что планета явно и уже давно мертва. Мертва безнадежно и окончательно. И Томаш знал б этом, когда отправлял нас сюда, когда лично запихивал в шлюпку и наблюдал, как мы взлетаем. Не мог не знать, иначе все его действия выглядят нелепо. А Томаш никогда не допускал нелепых действий, разве что он в тот момент все еще был болен.
В чем я лично очень сомневаюсь. Из всех нас троих у него оказалась самая крепкая психика.
— Я знаю, куда вы отправитесь — я расшифровал записи в бортовом журнале наших хвостатых друзей. Это было не так уж сложно, не сложнее, чем египетские иероглифы… Ирв, у них есть универсальное лекарство, оно действует от всех болезней, если ты не веришь, а в такое трудно поверить, то я дам тебе почитать мои расшифровки. Ты убедишься сам. Вы полетите туда и привезете лекарство. Надеюсь, к тому времени я еще буду жив, и мы еще сможем выпить с тобой пальмового вина, — Томаш наконец умолкает, чтобы дать мне время сообразить.
Шлюпка находится на нижнем уровне станции. Там, где, благодаря мне, осталось гнить заживо около сотни людей. Значит, снова придется идти по трупам. Как мне все это осточертело!.. Зато Ли будет со мной. Томаш сам отдает ее мне. Неужели на свете все же бывают чудеса?
Возможно, я ошибся, и он — не такой уж плохой друг?
Мне понадобилось время, чтобы сообразить. Как говорил Томаш: от частного — к общему. Кусочки мозаики, собранной воедино — это ли не забава всех ученых этого мира?
— Не все то, что имеет крылья — бабочка, — сказал Моллинсон, старый педик, перед тем, как умереть, лежа на мне. Теперь я полностью с ним согласен — хотя бы в этом вопросе. А чтобы пояснить свою мысль… Помните, как в далеком прошлом была изобретена прививка от оспы? Для того, чтобы ее проверить, здоровому мальчику привили легкую форму оспы и проследили за тем, как он болеет, а потом медленно, но верно выздоравливает. Медики всегда отличались изысканными формами цинизма и отличным чувством юмора. Даже Ли такая же — а как бы иначе она сумела выжить рядом с Томашем так долго, при этом продолжая его любить?
Откуда я знаю про прививки и оспу? Ну, я же говорил, что умею не только стрелять, но и читать.
Итак, основной принцип действия прививки: человек переносит болезнь в легкой форме, а потом выздоравливает и приобретает стойкий иммунитет к данному виду заболевания. В нашем случае это были, не поверите, белые мотыльки. Не знаю, как они определили, против какой инфекции стоит бороться, но неизвестное земной науке лекарство сработало с гениальной точностью.
Нас всех укусили еще в звездолете, но первой «прививка» подействовала на Томаша (я все-таки предпочитаю думать, что в кубрике мы с Ли были еще здоровы). Был ли Томаш болен в тот момент, когда спасал меня от своих приятелей-тузецев? Склонен считать, что да, потому что, выздоровев, он с легкой совестью прикончил Моллинсона и устроил нам с Ли веселую прогулку в открытый космос. Мне кажется, он скорее откусил бы себе руку, чем полез меня спасть, будучи в нормальном здравии, что, впрочем, совсем не помешало ему обратить ситуацию в свою пользу.
Был ли здоров Моллинсон, когда пришел в мою комнату с твердым намерением выполнить свое предсмертное желание? Спорный вопрос. Возможно, Томаш опробовал новое лекарство на нем, а потом, когда ситуация вышла из-под контроля, уничтожил как свидетеля (где был Томаш в тот момент, когда мы с Ли самозавбенно целовались в моей комнате?).
Тогда понятно, что у нас на станции делал тот одинокий мотылек — вероятно, Томаш выпустил его из пробирки, когда Моллинсон огрел его по голове чем-то тяжелым.
А может быть, старик просто окончательно поддался болезни.
Были ли больны туземцы, когда гнались за их Великим Шаманом через пол-Острова? Безусловно. Мы выпустили из звездолета не один рой этих маленьких чудовищ.
Был ли я здоров, когда признавался Ли в любви? Думаю, что нет. Весь этот год я был полон решимости сохранить этот секрет навсегда. С другой стороны, я чуть не поддался соблазну гораздо раньше, в кубрике, во время нашего совместного обеда наедине, когда она сама сделала шаг навстречу. Так что, выражаясь в терминах моих друзей-ученых, на этот вопрос я тоже не могу ответить однозначно. В любом случае, мне понравилось быть больным.
Потому что жить рядом с любимой женщиной, которая тебя ненавидит — лучшей мести Томаш не мог и придумать.
Я не могу винить в случившемся всех нас. Мы всего лишь люди, так и не сумевшее подавить природу за все годы властвования СООУ. Предпочитаю думать, что всему виной мотыльки, вызвавшие в нас легкую форму болезни, название которой до сих пор никто не придумал.
Болезни, которая помогла нам обмануть самих себя, но не помогла самих себя спасти.
Белые мотыльки. Универсальная прививка от всех болезней. Люди-обезъяны знали его, они хранили его в закрытом контейнере и вполне могли бы осчастливить человечество бессмертием еще много тысяч лет назад, если бы не чья-то глупая ошибка, разбившая звездолет о неведомый науке Остров.
Впрочем, подозреваю, что летели они — совсем не к нам.
— Ты — тот человек, который сумет сделать это, — Томаш суров, как никогда. Он делает логичный вывод: — Иначе директорат никогда не отправил бы тебя сопровождать нас, они прекрасно знают, что такое научная братия и на что мы способны… Слава Богу, их уже наверняка нет в живых, — подытоживает он, и его голос неожиданно смягчается:
— Даже если ты не сможешь спасти мир — ты спасешь Ли. А это для меня сейчас — самое главное. Что касается меня — что ж, кто-то, в конце концов, должен остаться третьим лишним. Увези ее отсюда, и как можно быстрее. Потому что я не уверен, что не болен, если говорю тебе это, — Томаш откидывается на спинку сиденья, и по его виску ползет крупная, раздражающая взгляд капля пота.
А белый безглазый мотылек продолжает порхать над потолком так, будто его все наши разговоры — попросту не касаются.
Я любил Ли. И я принял великодушный подарок Томаша — так мне тогда казалось. Я не мог знать, чем все это обернется, хотя должен был подозревать — после всех предупреждений Моллинсона, после слов самой Ли и собственных наблюдений.
Одного только не пойму: почему Томаш так разозлился на нас, что отправил на шлюпке в другой конец космоса на безлюдную планету? Неужели он тоже испытывал к Ли какие-то чувства? Вряд ли, разве что чувство собственника, у которого отбирают любимую игрушку.
Или чувство ребенка, теряющего мать, закрутившую роман с полузнакомым мужчиной.
Как бы там ни было, мы живем неплохо, хотя не можем вернуться обратно — механизм шлюпки программировал Томаш, я не обладаю такими умениями, потому что это — его новая разработка. Купол, синтезируемая еда (как ни странно, местная станция тоже продолжает работать, хотя ее создатели уже давно мертвы), достаточно пресной воды и разные механизмы, разбирать и собирать которые доставляет мне искреннее удовольствие. В конце концов, я — неплохой техник, и я уже привык отвечать головой за вверенное мне имущество.
Ли приходится хуже. Она врач, а лечить здесь некого, поэтому она занимается бог знает чем, лишь бы не скучать. Чаще всего не выходит из облюбованного ею местечка — чего-то вроде оранжереи с местными растениями, у которых такая веселая ярко-оранжевая листва. А посередине оранжереи — самый настоящий бассейн. Наверное, прошлые обитатели этого места тоже любили воду как возможность расслабиться после тяжелого дня.
Когда-нибудь я наберусь храбрости и совершу вылазку за пределы купола. И, наконец, посмотрю, что это за строения виднеются вдалеке, и не остался ли там кто-нибудь живой. Какой бы Томаш ни был гений, но и он ведь мог ошибиться.
Кому я адресую эти записи? Вероятно, своим далеким потомкам. В конце концов, кто-то должен заново населить эту пустующую планету людьми. И пусть Ли меня ненавидит, и продолжает любить Томаша, и часами лежит в воде, не шевелясь и удерживаясь на поверхности только при помощи какой-то своей особенной магии, и пусть мы уже месяц с нашего прибытия сюда как не разговариваем…
Но ведь она тоже не покинула пределы купола? В нашей ситуации это было бы идеальным самоубийством.
Возможно, она пришла ко мне тогда только потому, что отчаянно нуждалась в моей ласке, но твердо решила никогда не предавать Томаша? Ведь могло же быть и так?!
А значит — у меня еще остался один, самый последний шанс…
Приходится признать, что я начинаю стареть. Скоро стану таким же старым, как моя бабушка, какой она приходит ко мне в воспоминаниях и во снах. Каждый раз я готов унести ноги куда подальше — всегда терпеть не мог ее «мудрых» советов». Они казались мне дьявольским экстрактом из прочитанных ею модных журналов (да, тогда еще на свете существовал модные журналы) и личного жизненного опыта. Ведьминский состав. Кошмар, да и только.
Вчера я нашел у себя первый седой волос. Мотыльки не спасают от старости. Единственное, чего не способны изобрести ученые всех галактик вместе взятых — это бессмертия.
Да и нужно ли оно нам? Я лежу в гамаке и наблюдаю за тем, как идет строительство пирамиды. Моя усыпальница должна быть достойна моего высокого положения Правителя Всей Земли. Надо же их чем-то занять, пока я планирую, как мы будем дальше заселять Землю.
Думаю, спустя пару лет после моей смерти меня начнут именовать Сыном Бога, а то и вовсе превратят в божество. Богом стать так просто. Достаточно немного цинизма, поменьше совести и кое-какие умения. Никакой особой гениальности тут не требуется. Хотя шокер я на всякий случай ношу с собой. «Если человек твердо уверен, что он — хозяин положения, он на самом деле им становится», — говаривала моя ныне покойная бабушка Ванда.
Мои подданные с шоколадным от загара оттенком кожи и европеоидными чертами лица, без устали таскают камни. Я не отправил на строительство только маленьких детей и беременных женщин — мне нужно вырастить здоровое поколение, не надорвавшееся и лишенное потребности курить эту их вонючую траву. Если я, конечно, хочу добиться своей цели.
Новое человечество. Мы начнем все заново — и, надеюсь, мои потомки никогда не ослабнут настолько, чтобы искать спасения у какой-то машины, пусть даже такой совершенной, как СООУ. Нет, это будет племя, способноетворить чудеса. Выносливое, сильное, гордое и лишенное идиотского желания получить как можно больше комфорта. Излишек цивилизации только вредит — вспомните, как погибла Римская империя. Как погибли вообще все империи и, в конечном счете, человечество.
Как и все другие, мы разучились держать в руках оружие. В образном смысле, конечно. Большинство моих знакомых были попросту нытиками, ни шагу не способными ступить самостоятельно. Боящиеся своей собственной тени. Падающие в обморок при первых симптомах легкого насморка. Нет уж, мое племя никогда не будет таким. Эти дети вырастут в сильных, здоровых и умных людей, которые когда-нибудь покорят космос. Все, что изначально было нужно человечеству — так это чуткое руководство кого-нибудь вроде меня.
Должно быть, у наших хвостатых друзей, покоящихся в анабиозных отсеках своего космического корабля, не было такого руководства. Иначе они не прилетели бы сюда в тщетной надежде избежать гибели от своих собственных, масштабных экологических катастроф. Имея при себе универсальное лекарство, которое могло бы помочь им справиться с трудностями адаптации на любой планете.
Потому что свою планету они потеряли — точно таким же способом, как мы потеряли свою. А когда цивилизация дряхлеет, ее может разрушить каждое потрясение. И остается либо помочь ей умереть в страшных судорогах, либо — влить молодую, свежую кровь, не допустив застоя.
Эти ребята, за три поколения разучившиеся читать и никогда не знавшие, что такое «гигиена» и «правопорядок», — вполне подойдут.
Правда, я уже вряд ли увижу расцвет человечества, мне уже не так мало лет. Но, как говорила бабушка Ванда: «Все начинается с чьей-нибудь мечты». Я лежу в гамаке и любуюсь зарождением новой цивилизации: влажные, блестящие от пота смуглые спины, напряженные лица моих подданных. Они уже почувствовали, что я не дам им упасть в ту же пропасть, в какую упали их собратья на материке. А значит, я все же стану Создателем — создателем новой расы, способной завоевать Вселенную.
Объединенная Земная Федерация, ха! Великая Земная Империя Томаша Бзежински — это, по крайней мере, звучит. Мое имя станет таким же нарицательным, как имена Цезаря и Карла Великого, мои слова будут высечены в камне и станут передаваться из поколения в поколение… вот если бы еще напрячь голову и придумать их. Впрочем, займусь этим на досуге — надо же когда-то и отдыхать. Ни одна лошадь не будет везти бесконечно…
Первыми поднимают встрепанные головы чуткие к разного рода неожиданным звукам туземцы. Я, разомлев на солнце, убаюканный пальмовым вином, понимаю, что происходит, не сразу.
А когда понимаю, то не двигаюсь с места, несмотря на то, что мои подданные, побросав камни, восторженно галдят, тыча пальцами в небо. Потому что двигаться с места — уже бесполезно.
«ЛТБВ» — «Летающая Тарелка Бабушки Ванды». Я назвал так боевые летуны, не спрашивая ничьего согласия, даже директората. И им пришлось поставить свою подпись, иначе они бы получили только часть моих разработок — ту, которая была занесена в электронные мозги СООУ. Остальная часть, которая находилась в моей голове, пропала бы безвозвратно. Они знали, каким упрямым я могу быть, поэтому пошли на уступки.
И получили — вполне приличные боевые, мощные ликвидаторы, способные вместить в себя огромное количество самого разного оружия. Включая такое, какое уничтожит даже саму пустоту.
Вероятно, как раз такие сейчас находятся на бортах тех «ЛТБВ-2», что сейчас зависли над нашим Островом… вернее, над моей Империей. Значит, человечество сумело найти лекарство и выжить. Что ж, я был о них худшего мнения.
Я и сейчас от них не в восторге. Они по-прежнему так боятся любой заразы, что уничтожают последние очаги болезни полностью, не оставляя даже крошечного кусочка. И это — те самые люди, которые год за годом, не одну сотню лет набивали Марианскую впадину контейнерами с отходами производства? Мало кому, кроме меня и директората, было известно, что в последние годы перед эпидемией оттуда полезла такая дрянь — человечество содрогнулось бы от ужаса! Кто знает, не стало ли это причиной инфекции, уничтожившей, как я все-таки надеюсь, большую часть человечества? Должно быть, мы просто стали не нужны природе, и она, наконец, решила от нас избавиться.
А вот здесь она — крупно просчиталась. Мы не так уж и слабы. Я испытываю смутное сожаление, глядя на радостные лица будущих жителей «Великой Империи». Жаль, что не успел.
Кажется, человечество все-таки взялось за ум. Интересно, смогут ли они? Действительно ли мы с Ирвом не единственные, кто умеет бороться и убивать, и в других тоже все еще сохранились дремучие инстинкты, позволяющие выжить, когда все вокруг говорит, что ты побежден?
«Беспокойство — это воображение, направленное у ненужную сторону», — утверждала моя бабушка. Надо признать, она была редкостной сукой. Старая ведьма просто не знала, что говорит и кому.
Я и не беспокоюсь. Я еще не проиграл — в сражении природы, человечества и одинокого Бога-самозванца кто-то один обязательно должен оказаться лишним. Эти бесхребетные нытики не сумеют нажать на кнопку — они не способны уничтожить прекрасный Остров, населенный что-то восторженно орущими им людьми. Я в этом более чем уверен.
Они не способны даже на месть — тонкую и изящную, как один из ее объектов.
Я закрываю глаза и представляю себе тонкую, изящную Ли с ее узкими глазами и иссиня-черными волосами, струящимися по лопаткам. Она была прекрасна, когда плавала в своем бассейне и не видела ничего из того, что происходит вокруг. Замечала только то, что хотела, или то, что придумала себе сама. На редкость бессмысленное создание, но ею можно было любоваться — так, как я стал бы любоваться мотыльком, бесцельно бьющимся о светящийся ночник, или красивой картиной, написанной рукой талантливого художника.
Рано или поздно она бы изменила мне с Ирвом — не физически, так морально, предпочтя его приземленные рассуждения моим высоким стремлениям к совершенству. А я, признаться, не слишком люблю, когда у меня крадут картину, на которую я люблю любоваться по вечерам.
Считайте это моей маленькой слабостью. И уж себя-то я бы не назвал неспособным на решительные действия.
Кстати, насчет мотыльков. Даже если они решаться нажать на кнопку, универсальное лекарство погибнет вместе со мной, подданными моей Империи и Островом. Из меня не выйдет Создатель нового человеческого племени, но и лекарство, мое последнее открытие — не достанется тому, другому человечеству, которое я презираю. И это не может не радовать. Слабые и зависимые, они не заслужили бессмертия — на мой взгляд, они не заслужили даже жизни.
Так думаю я, но в последнюю секунду перед тем, как исчезнуть, уже слыша свист рассекающих воздух снарядов, успеваю все-таки передумать.
Но было бы совсем здорово, если бы:
- было по-человечески вычитано (я даже не про опечатки говорю, тысячи их, а именно про бета-вычитку);
- не содержало столько ничем не мотивированного курсива;
- а также многословной неаккуратной бахромы, вроде вставок про то, что ГГ много читал (не первая вставка, а вторая - про оспу; зочем оно там надо?); висяки какие-то неаккуратные, ложноножки и прочие хвосты; короче, было впечатление, что автор не успел обработать текст рубанком, и потому лак лег коряво.
То есть, было бы клево, но оно уж очень лохматое и непричесанное.
Еще момент. Почему ГГ не знал про яйце-кораблег? Этот крутой перец что, Остров так и не осмотрел после прибытия? Вот же ж дилетант.
Тема... ну э. Ну она типа даже упоминается, но это как матерное слово, написанное на сарае с дровами.
Поэтому 6/8
А жаль, потому что вообще-то могло быть совсем круто.
безумным, как чертик из коробки
Простите, ЧТО? Это удивительно косноязычно. И это только пара примеров, подобным наполнен весь текст.
и семья, к примеру, просто удивляется — почему их вечный добродушный весельчак отец вдруг сделался мрачным и злобным садистом.
Просто удивляется? Однако.
потому что такое вряд ли выдержит даже сухая и твердая, как столетний дуб, психика профессионала из военной элиты.
Что-то ппц нервный этот суперпрофессионал. И такой супер, что аж тошно. В таких выражениях о себе только мартистью и думают.
Короче, текст ужасающе затянут, забит "красивостями" и бессмысленной информацией; сюжет за этой мишурой не воспринимается совершенно (например, в какой момент ГГ утащили безумные туземцы? только что трахался с Ли, и уже бац - на пляже лежит? втф?); персонажи скучные, пафосные, сочувствия и интереса не вызывают. Остальное человечество - тоже.
8/8
И да, было очень сложно читать. Возвращаясь к вопросу про многа текста.
7/3
Собственно, почти всего, что тут перечисляли выше, я не увидел. Исключая, разве что, вопрос с редакторской правкой, которой все-таки не хватает. Но, с другой стороны, фиг с ней и 9/10.
За сложный фон и множество деталей, отличную проработку мира и выпуклые характеры персонажей. И язык. Да. Автор, у вас потрясающий язык.
9/5.
8/8
вычитка((